Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В стороне ото всех томился, весь в красных пятнах на хмуром лице, Володя Горячев. Он тоже делал «сиятельству» ручкой, вымученно ему улыбался, пил возле вагона с гостем, когда его подозвали, из одного фужера коньяк, и общественницы, хлопая в ладоши, разгоряченно кричали: «Пить до дна! Пить до дна!» Им вторили Добчинский и Бобчинский, характеристику коим Николай Васильевич Гоголь составил так, что лучше уж составить невозможно, и поэтому напомню ее с извинительным поклоном в сторону нашего гениального классика: «Петр Иванович Добчинский, Петр Иванович Бобчинский – городские помещики… оба низенькие, коротенькие, очень любопытные; чрезвычайно похожи друг на друга; оба с небольшими брюшками; оба говорят скороговоркою и чрезвычайно много помогают жестами и руками. Добчинский немножко выше и сурьезнее Бобчинского, но Бобчинский развязнее и живее Добчинского».
Вейские Добчинский и Бобчинский имели в именах разницу с гоголевскими персонажами: одного звали Эдиком, другого – Вадиком. Кроме того, одеты они были не в сюртуки тонкого сукна, в современные парадные костюмы заграничного покроя одеты были технические чиновники. На отворотах пиджаков, из-под распахнутых югославских дубленок цвета топленого молока то и дело выныривали голубые «поплавки», имеющие смысл показать, что эти люди с очень высшим образованием. Вместо коков Добчинский и Бобчинский имели гривы, вставных зубов, несмотря на молодость, у них был полон рот, печатки на пальчиках, запоночки золотые, галстуки тонные, не иначе как с арабских иль персидских земель завезенные. Добчинский и Бобчинский с умелой готовностью поддерживали под круглую попочку «сиятельство», а оно все норовило усклизнуть, вывалиться и то и дело, к восторгу Добчинского и Бобчинского, вываливалось. Дамочки-общественницы с визгом гонялись по перрону за шапкой, с умилением ее пялили на высокомудрую плешь дорогого гостя.
Тем временем в вагон подавались сосуды и банки с маринованными белыми грибами, ивовые корзины с мороженой клюквой, местное монастырское сусло в берестяных плетенках, на шею «сиятельству» надеты были три пары липовых игрушечных лаптей, в узорчатом пестере позвякивали бутылки, в пергаментной бумаге, перевязанной церковной клетчатой ленточкой, уезжала из Вейска еще одна старинная, в свое время недогубленная деревянная иконка.
В хороводе бегал, гакал и ослеплял всех блицами расстегнутый до пояса, распоясанный, вызывающе показной и пьяный местный «боец пера» Костя Шаймарданов, которого Сошнин недавно в больнице, куда тот пришел «отражать» его героический поступок, уговаривал проехаться по деревням Хайловского района и выступить в печати серьезно и принципиально в защиту деревни. «Зачем ему, лизоблюду, деревня? Зачем?»
Поезд «Заря Севера» уважительно тронулся; почтительно отстранив гостя, одетый в парадную форму, величавый проводник вагона поднял железный фартук. «Сиятельство» меж тем все махало собольей шапкой, посылало воздушные поцелуи народу. Дамочки-общественницы рыдали: «Приезжайте! Приезжайте! Милости просим! Всегда пожалуйста!..» Добчинский и Бобчинский, спотыкаясь, бежали за поездом, норовили дотронуться до «ручки», и, будь у поезда скорость гоголевских времен, они б и до Москвы добежали, не заметив того. Но на дворе двадцатый век! Поезд бахнул буферами, хрустнул железом, взвыл моторами электровоза – и умчался, оставив сиротски одинокие фигурки Добчинского и Бобчинского на замусоренных и унылых желдорпутях аж почти за станицей, возле пункта технического осмотра вагонов.
Сошнин хотел пройти мимо Володи Горячева, но тот, видать, давно его заметил, кивнул и пошел рядом, глядя вдаль, в пустые небесные высоты. Пятна с его лица не сходили, он, как ему казалось, про себя матерно ругался.
– Вставь! Вставь в комедию! – цедил Горячев сквозь зубы. – Да не забудь в финале помянуть, что в главке теперь удовлетворят все наши заявки. Этот сиятельный штымп всех нужных людей известит, что в Вейске принимают лучше, чем, скажем, в Чебоксарах. Лавочки своей у него нету. «Пограничник стоит на пастуху!» – поет мой Юрка, значит, у буржуев ничего не упрешь, у своего народа, в родном отечестве будет красть, химичить, отдаст нам предназначенные в Чебоксары скреперы, машины, дорожные вагончики, обеспечит технику запчастями. Мы выполним план по строительству жилья, досрочно сдадим птицефабрику, пустим свинокомплекс, достроим наконец театр юного зрителя! Всем будет хорошо: рабочим, крестьянам, интеллигенции. В Чебоксары же выговора за невыполнение плана полетят, кой-кого с работы сымут… Тьфу, распро… – плюнул под ноги Володя Горячев. – Когда это кончится и кончится ли? – С отроческих лет, не глядя на настойчивые потуги Алевтины Ивановны, Володя Горячев так и не обрел солидности в поведении. Алевтина Ивановна, доживающая век у Володечки, при крутых его выражениях хватается за сердце и всем втолковывает, что он, как и дядя его родимый, распустился на руководящей работе, после академии с ним вовсе никакого сладу не стало, и изо всех сил пытается оградить от дурного влияния отца душу невинную и чистую – внука Юрочку.
Володя Горячев открыл дверцу «Волги», кивнул:
– Садись, гражданин начальник, подвезу. Глядишь, потом передачу в тюрьму без очереди пропустишь.
– Спасибо, Володя, я пройдусь.
– Нога-то болит?
– Что нога! – Увидел, как от машины к машине мечется с фотоаппаратом Костя Шаймарданов и взывает: «Поехали, мужики, поехали! В трапезной на столах всего еще навалом! Не пропадать добру…» – Что нога…
– Пройда! – поморщился Володя Горячев, услышав Шаймарданова, и, держась за дверцу машины, похвалился: – Мы теперь не в ресторане гостей принимаем. В бывшей трапезной монастыря! Квасом хмельным поим, преснушками кормим, бочковой капустой, грибами, ухой из сушеного снетка… Во, на каком уровне бьемся за прогресс и план! – Сердито хлопнув дверцей, усталый начальник умчался на машине доругиваться, достраиваться, изворачиваться, сдавая объекты к сроку и досрочно, – словом, работать и соображать, работая.
Возле Сазонтьевской бани, уже закрытой, Сошнин наткнулся на пегую лошадь Лаври-казака – тот никак не мог расстаться с дружками – дядей Пашей, старцем Аристархом Капустиным и еще каким-то устойчивым выводком бывших вояк, на глазах Леонида состарившихся. Леонид перехватил вожжи, развернул телегу, велел гулякам садиться, развез их по ближним домам, последнего потартал к жене – Лаврю-казака.
– Это ж он, сопляк, чуть тебя на тот свет не спровадил, а? Я, понимаешь, собирался к тебе в больницу, но конь же на руках, жена преследует. Ходу мне не дает никакого, особо по вечерам. Показаковал я по Вейсу после фронта, ох, показаковал! Вышел из доверия. Лёш, а выпить тебе ни-ни? У меня есть. Во! – Лавря-казак вынул из-за пазухи бутылку темного стекла с наклейкой: «Дёготь колесный».
– Нельзя, дядя Лавря, ни граммулечки!
– Вот, собака, как спортил человека! Лёш, а ты, можа, моего рысака?.. Я, кажись, отяжелел…
– С удовольствием, дядя Лавря! Только я тебя домой сперва, ладно?
– Лады, Лёша, лады. А раненье заживет до свадьбы. Заживе-от! Я эвон как израненный – и ничаво! Ни-ча-а-во-оо! И выпью. И к старушонке еще ковды наведаюсь, хе-хе-хе. Прости меня, старого дурака, Лёш! Вино хвастается. А баба счас такова бою даст, что фронт игрушкой покажется!..