Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что ты свистишь? – вдруг спросила Маша.
Ксения осеклась и покраснела. Она свистела? С ней это бывает, когда сильно задумается.
Маша улыбнулась:
– Похоже на Рахманинова.
А Ксения ни к селу ни к городу спросила:
– Маш, а у вас, полицейских, как с личной жизнью?
Маша нахмурилась, и Ксюша приготовилась было извиниться за бестактный вопрос, в конце концов, не так близко они знакомы…
– У меня с личной жизнью полный разрыв шаблона, – Маша пожала плечами. – Вот если бы тебе сделал предложение любимый молодой человек, согласилась бы?
– Трудно сказать, – ответила Ксюша, – мне его еще никогда не делали.
Они помолчали. И Ксюша добавила:
– Но думаю, да.
Маша кивнула – лицо у нее стало совсем потерянным.
– Что и следовало доказать, – она попыталась улыбнуться.
И спрыгнула с подоконника, на котором сидела во время их попытки проникновенной беседы. «Мы, похоже, два жесточайших интроверта, – подумала Ксюша. – Тут делай не делай предложение, а результат все тот же». Но ей почему-то стало легче.
Закрыв за Машей дверь, она повертела в руках первый в стопке, невыразительный, наскоро склеенный из газеты конверт. «В СССР учатся более 50 миллионов человек, неудивительно, что рассвет национального искусства…» – прочитала она начало первой фразы. Поверх «национального искусства» кто-то простым карандашом написал: Э. П. Элвис Пресли? Ксюша вынула из конверта идущий по краям легкой волной рентгеновский снимок с неровной, прожженной чьей-то давно погасшей сигаретой дыркой посерединке.
– Кустари, – усмехнулась Ксюша.
Слава богу, что на снимке не фигурировали переломанные пальцы рук, а бодро ухмылялась чья-то челюсть. Ксюша осторожно поставила иголку на самопальную пластинку. Челюсть медленно закружилась. Вшшш… – зашумела пластинка, будто далекие радиопозывные из прошлого. И вдруг взорвалась – гитарными аккордами, ударными и саксом.
Запел Элвис, заплясала, будто покачивая на каждом повороте бедром, изогнутая пластинка, захохотала челюсть неизвестного ленинградца – возможно, даже скорей всего, бывшего серьезным гражданином, преданным линии партии и слушавшим исключительно Клавдию Шульженко. А потом Ксюша поставила Билла Хейли – «Рок круглые сутки». И ребячливо-сладкоголосых Эверли Бразерс – «Проснись, Сюзи!» И нежнейшую, как подтаявший мед, Эллу Фицджеральд с ее «Караваном». Ксюша лежала, глядя в потолок. Поначалу, чтобы чем-то занять голову, она пыталась читать отрывки статей с самопальных конвертов. Но вскоре глаз, спотыкающийся на передовице «Правды» («ДОРОГИЕ ПОДРУГИ! Ознакомившись с итогами социалистического соревнования по надою молока, я и другие доярки узнали, что ваш колхоз занимает самое последнее место в районе») и ухо, внимающее Элвису, оказались в таком рассинхроне, что Ксения отложила чтиво и полностью ушла в джунгли джаза и рок-н-ролла: любви, ритма и драйва без конца. «Удивительные все же человеки – Алексей Лоскудов и сотоварищи! – думала она, откинувшись на подушку и прикрыв веки. – Как они могли совмещать свою советскую действительность с такими вот Элвисом и Эллой?»
Внезапно музыка остановилась. Вшшшш… вшшшш… – зашуршала вновь пластинка, и Ксюша уж было подумала, что пора менять ее на следующую, как вдруг услышала голос. И то был явно не Элвис.
«Думаю, пошлость эта у меня в отца, – говорил неизвестный, спокойно, размеренно, будто размышлял вслух. Ксения осторожно спустила больную ногу с кровати, будто боялась спугнуть незнакомца. Как он тут оказался? Как прорвался к ней из прошлого? – Иногда заиграюсь вечером с Колькой в морской бой, и кажется, мне, как и ему, не больше десяти. А потом вдруг застыну летом в троллейбусе, глядя на поднятую руку какой-нибудь тетки, которой она держится за поручень, свободный рукав платья оголил локоть, пятно расползается под мышкой, пахнет от нее – влажно, сладко и жарко. И чувствую, как кровь начинает шуметь в висках. Так же было поначалу и с ней. Боялся входить на кухню, когда она там, столкнуться у дверей прихожей или еще хуже – а ведь случалось – застрять на пару в дверях ванной комнаты. И этот взгляд – снизу вверх – с поволокой, и губы изгибаются – мол, вижу тебя насквозь, знаю-знаю, чего тебе надобно. «Прости, мне тут нужно лифчик простирнуть». И ведь слово-то какое: лифчик! От одного этого слова покраснеть можно. В общем, что со мной было раньше, понятно. Но теперь… Теперь думаю, что не только это мне оказалось нужно. И не всегда нужна она вся – так ведь и сердце может разорваться от избытка эмоций. А иногда для счастья достаточно ее руки, на секунду задержавшейся в моей, перед тем как она толкнет дверь своей комнаты, или ее профиля в окне, который я караулю, стоя напротив нашего дома на другой стороне канала. Словом, похоже, я влюбился, как последний дурак».
«Какой же неприятный тип!» – думала Маша, следуя за мужчиной в бархатной коричневой безрукавке, надетой поверх полосатой рубашки. Седеющий ежик на голове хозяина дома чуть сдвинут, чтобы сформировать хохолок по центру, квадратные очки плотно обхватывают переносицу мясистого курносого носа, похожего на поставленный на пятку башмак. Рот большой, лягушачий, а губы, тонкие и бесцветные, почти незаметны. Он казался неприятным, будучи серьезным, когда же улыбался – становился просто отвратительным. Перовский был историком Мариинского театра, который по старой памяти звал Кировским, коллекционером оперного костюма, и длинный коридор квартиры в центре (не иначе, как еще одна расселенная коммуналка) был весь увешан платьями и сюртуками. Они шли вперед, и Машина макушка – а была она как раз на голову выше коллекционера – постоянно задевала расшитые кружевные подолы. Невыносимо пахло нафталином, смесью сладких духов, долженствующих, очевидно, заглушить запах артистического пота, старой пылью.
– Иногда из любезности провожу бесплатные выставки в фойе театра, – ни на секунду не останавливаясь, вещал коллекционер. – Тематические, так сказать. К дню рождения Петра Ильича выставили несколько витрин к «Онегину», «Лебединому», прекрасная сохранность, а качество… – он восторженно прищелкнул языком.
Маша вышла на коллекционера окольными путями – в архиве его фамилия упоминалась в связи со скандальными воспоминаниями о Кировском театре эпохи 50-х и 60-х. Выяснилось, что автор воспоминаний поначалу сам танцевал, а потом ушел в костюмеры.
– Так что любовь к костюмам у меня наследственная, да, – плюхнулся в белое кожаное кресло Перовский-сын, не предложив присесть гостье. Маша опустилась в кресло напротив, вежливо улыбнулась. – Жаль, что мемуары отца так и не были изданы. Хотя уверен, многим это было бы весьма, весьма интересно, – он щелкнул пальцами.
– Почему же вашему отцу отказали в публикации книги?
– О, он пытался издаться в восьмидесятых. Тогда еще многие из фигурантов были живы, сами понимаете. И даже продолжали работать в театре. Кому нужна правда, да еще такая нелицеприятная?