Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Диана», ее зовут «Диана»! Вот когда я впервые услышал это имя.
— …Мое прошение об опекунстве удовлетворено. Со следующей недели, как только будут готовы бумаги, ты можешь жить у меня. Ты сирота, я сирота. Будем держаться друг друга.
Я слушал жадно, но мало что понял. Однако Она, то есть Диана, прослезилась.
— Правда?! Вы об этом никогда не пожалеете, обещаю!
— Я постараюсь, чтоб и ты об этом не пожалела.
Они обнялись, поцеловались. Я заметил, что Веснушка обернулась и наблюдает, ревниво нахмурившись.
— Р-р-р-р…
Утробное рычание заставило меня посмотреть вниз.
У подножия дуба стоял огромный псище и недобро глядел на меня, задрав косматую башку. В приоткрытой пасти поблескивали зубы немногим меньше медвежьего, что висел у меня на шее.
— Что это Цербер сердится? — спросила Веснушка, подходя к окну. — Он у вас всегда такой спокойный, никогда не лает.
Агриппина Львовна и Диана отодвинулись друг от друга.
— Верно, на дереве кошка, — рассеянно сказала учительница. — Ну, девочки, вам пора. Скажите Эрнестине Николаевне, чтобы завтра прислала вас в то же время.
Она поцеловала каждую девочку в лоб, те присели и пошли к выходу.
Без Дианы комната сразу будто потускнела, хоть солнце освещало ее всё так же ярко. Оставшись одна, хозяйка подошла к пианино, снова открыла его, тронула пальцем клавиши. Звук получился печальный, тягучий.
Собачища пялилась на меня не мигая и всё скалила клыки. Я тоже оскалился: накося, достань меня.
Чувствовал я себя вполупьяна — как на фрегате, когда в один из первых вечеров Соловейко дал мне выпить чарку водки. Только сейчас хотелось не лечь и уснуть, а запеть или пуститься в пляс прямо на ветке дуба. А что? После беготни по реям я смог бы.
Плясать, конечно, я не стал. Пробежал, расставив руки, до стены, перескочил на нее, спрыгнул вниз.
И приземлился прямо перед пансионерками. Они как раз спустились с парадного крыльца и повернули на улицу.
Девочки взвизгнули, шарахнулись. Диана тоже вскрикнула — и я окончательно убедился, что она совершенно настоящая. Под нежной кожей на виске голубела тонкая жилка, а кончики туфель — это меня особенно обнадежило — были слегка запылены. Она ходит по земле, она умеет пугаться. Она живая!
Первой опомнилась бойкая Веснушка.
— Ай да кошка, ну и кошка, подглядела к нам в окошко! — протараторила она. — Вот на кого Цербер рычал!
— Я-асненько, — протянула крупная, хитро покосившись на Золотую Кудряшку. — Еще один в Крестинскую втрескался.
Та с любопытством оглядела меня. Надо сказать, что, состоя вестовым при Платоне Платоновиче, я стал одеваться нарядно, чтоб не срамить капитана. Каптенармус выдал мне новехонькое обмундирование, а по городу я и вовсе ходил щеголем: в белоснежной матроске, темно-синих панталонах и сверкающих штиблетах. Для форсу еще одолжил из капитанова кабинета часы на золотой цепочке, которая небрежно свешивалась из моего кармана.
На цепочке взгляд Кудряшки задержался.
— Не говори глупостей, Божко. — Она мне ласково улыбнулась. — Ну, вы меня испугали. Вы кто? Юнкер?
Больше-то всего перепугался я сам. Еле выдавил:
— Не, я юнга…
Интерес в глазах кукольной пансионерки сразу погас.
— Юнга? Фи! Идемте, девочки.
Веснушка и Дылда двинулись за ней, а Диана задержалась. Я наконец осмелился поднять на нее глаза.
Оказывается, смотрела она на медвежий коготь — от прыжка он выскочил у меня из-за пазухи и болтался на кожаном шнурке.
— Что это у вас?
— Идем, Короленко! — позвала Веснушка. — Опоздаем на обед — Акула будет ругаться. Дался тебе этот чумазый!
— Зуб американского медведя, он называется «гризли», — ответил я. — Оберéга такая… Друг подарил.
— Обере-ега, — передразнила Дылда. — Лапоть!
А Веснушка насмешливо крикнула:
— Короленко, ты надумала медведя американского дрессировать? Догоняй!
Диана засмеялась, побежала за подружками.
Только такая фамилия у нее и может быть — королевская, думал я.
Диана Короленко — до чего же красиво!
Раньше я только догадывался, что жизнь у меня будет не такая, как у всех, а полная чудес.
Отныне я знал наверняка: жизнь и есть чудо.
Я смотрю на то же окно. Нахожусь дальше, чем давеча, а вижу лучше: могу разглядеть чуть ли не каждую пылинку на стекле. И это уж точно никакое не чудо.
Когда Дева, обнаруженная мною в подземном царстве, мало того что переместилась на дагерротип, но еще и ожила, в бедной моей голове всё вконец перепуталось. Я почувствовал, что увяз во всех этих невозможностях и более не понимаю, грежу или бодрствую. Узрев Деву прямо перед собою и убедившись, что она настоящая и что у нее есть имя, я усомнился: а может быть, это пещера мне примерещилась? Ведь я не бывал на своем заветном холме с того самого дня, когда впервые повстречал Джанко и увидел в витрине овальный медальон.
Или же Дева волшебным образом переместилась с мозаики на даггерротип, под стекло, а из таинственного склепа исчезла?
Прямо от дома на тенистой улице (она называлась Сиреневой, хотя сирени-то на ней как раз не было) я пошел, верней побежал прочь с Городской стороны, через пустыри, мимо Южного кладбища к Лысой горе. Нашел свой лаз — он был такой же, только мертвая трава обрела бурый зимний цвет.
Спустился.
Нет, всё оказалось на месте: и Дева с пытливым взором, и двенадцать братьев, из которых по-прежнему кто-то сражался с чудищами, кто-то беседовал с человекоконем, а кто-то гнался за ланью. Единственно лишь Дева меня немножко расстроила. После долгой разлуки я ждал от нашей встречи большего. Как-то она изменилась. И подбородок стал тяжеловат, и глаза расставлены чуть шире, чем следовало. А всё ж это была Она — дождалась меня. И наверх я поднялся успокоенный.
Только тогда я спохватился, что бросил слабого Джанко в подворотне. А свет уже начинал меркнуть. В конце ноября дни, известно, короткие.
Еще быстрей, чем давеча, помчался я обратно в город, но ни тележки, ни индейца на прежнем месте не обнаружил.
Джанко ждал меня дома, ужасно сердитый.
Накинулся, злобно фыркнул, крепко схватил за грудки, и давай трясти. Тут-то я и понял, что он совсем выздоровел.
Индеец ткнул мне в лицо медальон, показал на густеющие сумерки, постучал железным пальцем по моему лбу. Смысл был ясен: «Что дева с портрета? Где тебя черти носили? Совесть у тебя есть?»
Но я, застав его дома и в отменном здравии, сразу успокоился. Потер лоб и сказал лишь: