Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Он арестовал вашего батюшку, а вы тем не менее вышли за него замуж? — удивленно спросил он.
— Да, арестовал! — твердо сказала Анна. — Мишель — он полицейский, то есть я хотела сказать, бывший полицейский, и он разыскивал пропавшие царские сокровища. А мой батюшка имел неосторожность купить, кажется, на толкучке, кое-что из украшений...
— Сокровища? — что-то такое смутно припомнил из той, прежней, крестовской жизни Троцкий. — Да-да, о чем-то таком он упоминал...
— Ну вот видите! — обрадовалась Анна. — Вот вы тут сидите, а он, может быть, хотел народу целый миллиард вернуть!
— Так уж и миллиард? — осмелился усомниться Троцкий.
— Да, так уж! — задиристо ответила Анна. — Чего вы улыбаетесь? Другой бы не стал — а он непременно! А вы его в вашу чека забрали!
Троцкий, что-то быстро чикнул в блокноте.
— Хорошо, я разберусь, — пообещал он. — Если, конечно, не поздно.
— Как поздно?... Что значит «поздно»?! — испугалась Анна.
— Теперь, барышня, если вы не осведомлены, идет великая революция, — вполне серьезно сказал Троцкий. — Старый мир рушится, уступая место новому, обществу социального равенства и справедливости. И в этом водовороте событий нетрудно потеряться человеку...
— Так что ж вы тогда тут болтаете?! — вскричав, перебила Троцкого Анна. — Так позовите же кого-нибудь, прикажите, пусть его найдут! Ну чего же вы сидите?!
Не привыкший, чтобы на него повышали голос, Троцкий на мгновение даже опешил. Его скулы забугрились, а в глазах замелькали молнии.
Уж не ошибся ли он — не контрреволюционерка ли она, не провокатор?...
— Вот что! — вдруг решительно сказала Анна. — Я теперь отсюда никуда не уйду! — и демонстративно села в кресло, что было сил вцепившись пальчиками в подлокотники. — Вот сяду и буду тут сидеть, пока вы не прикажете. Можете сдавать меня в чека или хоть даже... хоть даже застрелить!
И хоть была Анна настроена самым решительным образом, подбородок ее предательским образом дрожал, носик зашмыгал, а в глазах стали набухать слезинки.
Того и гляди разрыдается.
Нет, не походила она на контрреволюционерку: контрреволюционерки — те в чека добровольно не просятся.
И Троцкий помягчел.
Потому как уж больно хороша была барышня в своем гневе.
— Ну раз так, то конечно! — притворно пугаясь, улыбнулся он. — Тогда непременно прикажу. Вот прямо теперь и прикажу!...
И, сняв трубку телефона, сказал:
— Товарища Миронова ко мне... Да, весьма срочно!...
...Мишель пришел к вечеру.
Он ввалился с мороза, раскрасневшийся и растерянный. И, замерев на пороге, сказал:
— Вот он я... Я пришел...
Анна, которая собиралась было встретить его довольно холодно, хотела продемонстрировать свою независимость, выговорить за то, что он не дал о себе знать, вдруг, обо всем позабыв, прыгнула вперед, повисла на его шее и, зарывшись лицом в воротник его заледеневшего пальто, разрыдалась в голос.
Она висела на Мишеле, хлюпала носом, икала и, растапливая слезами слежавшийся снег на воротнике, шептала что-то совершенно бессвязное:
— Ну зачем вы так... Ну нельзя же, право, так... Они ведь могли вас убить!...
И Мишель, который еще несколько минут назад, там, в подъезде, на лестничной клетке и уже перед дверью, не знал, как себя с ней вести, вдруг порывисто обнял Анну и что было сил прижал к себе, чувствуя, как содрогается в рыданиях ее тело и как его сердце перехватывает спазм жалости к ней и к себе тоже, и как по его холодным щекам тоже быстро-быстро ползут горячие капли слез. Черт возьми, он плакал!...
Не там, не в чека, где он держал себя в руках.
Здесь!
— Ведь вы теперь могли быть убиты! — всхлипывала Анна. — Я могла остаться без вас!... Ну неужели вы не понимаете, что я не могу без вас, чурбан вы этакий!...
И Мишель как-то вдруг разом осознал весь ужас своего недавнего положения. Не в расстрельном подвале — теперь! Ведь совсем недавно, только что он чуть не лишился всего — жизни и... Анны!
Боже мой, как все это страшно...
Но, боже мой, — как прекрасно!...
И он, все более и более смелея, стал целовать ее соленое лицо...
Там, за окнами, бушевала революция, империя летела в тартарары, история переламывала судьбы людей через колено, а они были счастливы. Может быть, единственные в целой Москве, может быть, во всей стране!
Счастливы, несмотря ни на что.
Друг другом!...
Мишель Герхард фон Штольц проснулся рано, за окном только сереть начало. Глаза открыл, прислушался: на стене ходики тикают — тик-так, тик-так... подле него, в шею ему теплым носом уткнувшись, Ольга тихонько сопит. Петухи и те еще не заголосили. Все спят, только ему отчего-то не спится — беспокойно.
Отчего?...
Лежит Мишель, о своем думает...
Вот уж и солнце взошло — сквозь щель в занавеске пробилось, перечеркнуло наискось комнату, уперлось в беленую стену. В ярком луче, взблескивая, пылинки поплыли. Тихо...
Отчего ж так тревожно-то?
Осторожно, чтобы Ольгу не потревожить, Мишель высвободился из ее объятий, выскользнул из-под одеяла, встал, накинул на себя что-то. Не удержавшись, глянул на Ольгу, хоть сам терпеть не мог, когда на него сонного кто-то смотрит — будто подглядывает исподтишка.
Но Ольга — иное дело!
Мишель точно знал, что истинно красива лишь та женщина, что красива утром! С вечера все дамы хороши, все на одно, перерисованное из глянцевого журнала лицо. А утром, при свете дня, глянешь — лежит что-то на подушке лишенное формы и прежнего содержания, помятое, перекошенное, опухшее, в разводьях вчерашнего макияжа, да еще при этом храпит!...
Но не Ольга! Ольга краше прежнего выглядит — будто только что проснувшийся ребенок. Личико свежее, румяное, волосы по подушке лучиками разметались, на губах неясная улыбка играет, реснички во сне подрагивают...
Уж так хороша!...
Постоял Мишель, полюбовался на такую-то красоту да, перекинув через шею полотенце, тихонько ступая, чтобы не шуметь, к двери пошел. Через темные, пахнущие пылью и сухими травами сенцы на крыльцо вышел.
Дверь отворил, встал и чуть было не задохнулся от ночной, настоянной на росах прохладцы. Замер, зябко поводя плечами, потянулся, разом дрожь прогоняя. Сбежал с крыльца к рукомойнику, громко фыркая и ахая, дребезжа краником, ополоснулся выстывшей за ночь водой. Досуха растерся полотенцем. В дом не пошел — на крыльце присел, подставляясь под нежаркие еще лучи солнца, довольно жмурясь, как кот на завалинке.