Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– От этого. Перепились тут представители рода человеческого и стреляли через окно.
– Староверы?
– Нет, конечно. Из Ярцева приезжали охотнички.
– А стреляли зачем?
– А низачем. Просто уроды. Впрочем, до чего-то своего, предназначенного, мы все не дотягиваем. Вот это недостающее звено и надо заполнять всю жизнь. А не добычей еды заниматься. Тоже мне, смысл. Тебе же все дано. Природа сама такие подарки тебе устраивает – вот даже камень расцвел. Считай, что цветок папоротника нашел. Вот вся художественность, на которую я способен.
Брату надоело говорить. Наверное, его раздражала роль воспитателя. Он даже поморщился. Как же не любил он слова!
Я остался на камне и смотрел, как от меня удаляется по берегу этот сильный, одинокий человек. Мне казалось, в этом натягивающемся между нами расстоянии – весь смысл жизни.
Через месяц я уехал. Иногда при скучной моей жизни как фильм я вспоминаю обратную дорогу. Вечером подплыли на лодке к проходящему теплоходу, зацепились баграми, забрались на палубу, помахали на прощание лодочнику, спиртом расплатились с помощником капитана, уселись у теплой трубы наверху.
Двое суток я любовался Енисеем и тайгой, желтой от осени, и смотрел на людей. Люди были как на подбор – ни одного трезвого. Брат накрылся с головой бушлатом и улегся, сказав:
– Ну что, наблюдай жизнь.
Жизнь не заставила себя ждать. Она подошла ко мне в виде толстой пьяной тетки, спросившей спирту. На мой отрицательный ответ она повернулась ко мне спиной и презрительно издала чуть ли не минутный звук отходящих газов. Я хотел разбудить брата, чтобы вместе посмеяться над жизнью, но пожалел его. Смеяться же одному не хотелось.
Да, еще помню, что на этом теплоходе я спросил у брата:
– А почему отец не говорит мне, что надо, что не надо? Думает, не пойму? Не запомню?
Брат усмехнулся:
– То, что тебе надо, ты сам у него возьмешь.
В поселке Бор брат проводил меня к самолету, а сам остался. У него были дела в конторе экспедиции. Когда я взлетал, то видел его, стоящего на краю высокого обрывистого берега над Енисеем рядом со взлетной полосой. Он стоял один, отдельно ото всех, как метка на компасе – человек, который сумел мне что-то сказать.
В Красноярске у меня была пересадка на ленинградский рейс. Билетов не оказалось, и я несколько дней провел в аэропорту. Помню, как я сам, изнутри, помог себе справиться с этим, в сущности, не самым страшным неудобством в жизни – томительным и бесконечным ожиданием. Каким-то странным образом, как будто пользуясь инструментами сна, я представлял себя печкой в избушке Петра, и время горело во мне спокойствием продолжения. Не терпения, а продолжения.
И спящий младенец на руках у матери тоже помог. Он проснулся и улыбнулся мне. Я смотрел на него, пораженный подсказкой о чистоте и ясности красоты, о первом пороге, на котором когда-то стояли все люди. Странное чувство я испытывал потом во всех музеях мира или сидя за столом, вспоминая свою жизнь до самого возможного начала – в поисках повторения этой улыбки.
Почему я так и не переписал свой трактат о счастье? Я бы добавил в него в качестве примера неделю моей жизни в Ленинграде после возвращения из тайги. Казалось, сами мои чувства удивленно и бережно, как драгоценный подарок, приняли от меня этот город. Как нужны человеку большие города, особенно после пустынных мест! Каждый день я шел по Невскому и думал о том, как необходим мне этот прямой путь к далекой дымке, укутавшей адмиралтейскую иглу. Мои чувства вливались в Петербург, как в форму, сглаживая этой дымкой очертания.
Целыми днями я ходил по городу, как будто ждал от себя какого-то результата – и даже сравнивал это странное занятие с нашей разведкой на берегах Енисея. Как электрический ток, я посылал свои чувства и ждал их возвращения. Проявлялись ли они в словах? Нет, продолжали настаиваться. Иногда вечерами я пытался что-то записать из своих впечатлений – и сразу же зачеркивал написанное, чувствуя свое бессилие. Я боялся, что навсегда останусь молчальником, как Петр, сказавший эти слова – «когда уж совсем без этого нельзя». Неужели я заболел странной болезнью преждевременности слов? От кого и какого разрешения я жду? Я чувствовал, что разрешение должно появиться в виде формы, в которую выльются слова. Рано, успокаивал я себя, рано. Надо уметь ждать.
И словно обидевшись на слова, я рванулся к музыке, слушая ее вечерами в филармонии. Почему-то музыка догоняла меня потом, когда я выходил на Невский, переходил к Казанскому собору и долго еще сидел на скамейке в сквере, думая под эти гаснущие в моей памяти звуки. Наивные и неожиданные мысли приходили ко мне в голову. Неужели я так и останусь пустым колоколом, слушающим лишь свой внутренний гул? Почему люди так и не придумали какого-нибудь искусства для выражения своего бессилия? Что же дальше?
У меня было странное ощущение, что я уклоняюсь от внешнего мира и только его наблюдаю и подслушиваю, словно боясь принять в нем участие.
В филармонии рядом со мной сидели две старушки, тихо беседовали в антракте, и я услышал, что город они называют – Петербург, и это мне понравилось, и я почему-то решил, что и сам буду так его называть. Я поднял уроненную ими программку, ответил на какие-то вопросы. И выходили мы вместе, и раскланялись, прощаясь, и я подумал, что можно было бы пройтись вместе, разговориться, и мне этого, наверное, хотелось, как и им. Но я… уклонился.
Я узнал двух кларнетистов, присевших на соседнюю скамейку. Только что я слушал их музыку. «Знаешь, что я ему скажу, – горячился один. – Я скажу, что даже Петр Ильич не одобрил бы моего усиления. Нет этого в партитуре! Что он тычет в меня? Кто главнее, композитор или дирижер?» Потом разговор перешел на протекающий потолок квартиры, дачу, которую надо продать, на что-то еще. На что-то еще, потому что я уже ничего не различал, удивленный. Так просто все соединяется? Я побоялся, что захочу об этом сказать музыкантам. Близость ошибки согнала меня со скамейки, и мне показалось, я даже наклонил голову, чтобы пройти под протянутой высоко надо мной рукой бронзового Кутузова. Я быстро шел по Невскому и все пытался вспомнить забытую строчку из стихотворения, чтобы восстановить что-то выпавшее, казалось, из самой жизни.
На углу у канала Грибоедова толпились люди. Почему-то я подошел к ним, потом через подворотню вошел в освещенный двор. Там кормили бездомных. Две девушки у походной кухни уже заканчивали работу. Они спросили меня: «Накормить, студент?» Я растерялся и уже получил в руки картонную тарелку с кашей. Странность и одновременно естественность происходящего завораживала меня. Я стоял у стены, ел кашу и смотрел на кухню, девушек, бездомных, и даже казалось, что видел и самого себя – со стороны. Девушки все убрали, закрыли кухню на замок, подошли ко мне и спросили, не знаю ли я, где можно переночевать, чтобы не ехать домой на электричке. Я пригласил их к себе, потому что жил один в квартире брата. Странность жизни продолжалась. Девушки легли спать в одной комнате, я в другой. Лежал и думал – что еще может произойти в следующую минуту. Но потом уснул, а утром девушки уже ушли. В кухне на столе была записка с одним словом «спасибо».