Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мама все это время сидит на посту у Хлоиной кровати, глядит на нее, почти не мигая. Только я вижу, скольких сил ей стоит входить в палату по утрам, как она делает глубокий вдох и лишь затем открывает дверь.
Оказавшись в палате, мама садится на стул у кровати и держится мужественно: она молча, не двигаясь с места, следит за Хлоиным дыханием, а на лице у нее написана такая преданность, что у меня рвется сердце. Я не понимаю, как можно так сильно любить человека, но при этом отчаянно не хотеть быть рядом с ним. Так было и до аварии – мама с Хлоей всегда прятались друг от друга, всегда старались двигаться в разные стороны, как можно реже встречаться.
– Как день и ночь, – сказал однажды папа, но Обри тогда покачала головой:
– День и день, – исправила его она. – Разве ты не видишь, как они похожи?
Я думаю, правы оба: внешне мама с Хлоей совершенно не похожи друг на друга, но у обеих одинаковый, до жути упрямый характер. Как раз поэтому они вечно не ладят.
Иногда мама вспоминает про Кайла. Я знаю об этом, потому что вижу, как она сжимает и разжимает правую ладонь, а ее лицо искажает неуловимая гримаса. А еще она часто думает обо мне: тогда ее глаза наполняются слезами, а губы дрожат. Мама ждет, пока папа и Хлоя поправятся, и без конца терзает, истязает себя, сожалея обо всем, что случилось. Мама мучается из-за Оза, Хлои и Кайла, тревожится за папу, горюет по мне.
Мо страдает по-другому: она в один миг потеряла так много, что просто не может этого принять. Окружавший ее стеклянный пузырь треснул, а реальный мир недоступен ее понимаю. Ее идеальная жизнь, идеальная лучшая подруга, идеальные пальцы на руках и ногах. Ее бесстрашие, блаженное неведение, неукротимый дух. Ее вера в добро и зло, ее оптимизм. Ее вера в себя и в то, какой она сама себе казалась. Все это разлетелось на мириады острых осколков, в которых нет больше никакого смысла, и теперь Мо смертельно боится сделать хотя бы шаг вперед, не зная, как двигаться дальше.
– Я была рада, что погибла Финн, – всхлипывая, призналась она матери в первое утро в больнице. – Как… как я могла такое подумать? Финн умерла, а я увидела ее и почувствовала облегчение, что это не я. – Тише, милая, – успокаивала ее миссис Камински. – Мы не контролируем свои мысли. Мы контролируем только поступки.
– Допустим, – ответила Мо. – Но когда Оз не вернулся вслед за Бобом, я ничего не сделала. Ничего. Ровным счетом. Я. НИЧЕГО. НЕ. СДЕЛАЛА.
На это миссис Камински молча кивнула, и в глазах у нее показались слезы. Мо много плачет. Она редко спит, а когда не спит, то все время плачет. Ее лечащий врач разрешил перевести ее в Миссионерскую больницу в Лагуна-Бич. Ей придется пробыть там минимум пару недель – пока не станет ясно, что пальцам у нее на ногах больше не угрожает инфекция.
Врачи говорят, что ноги у Мо заживают, хотя выглядят они все хуже и хуже. Верхний слой кожи на пальцах коричневый с золотистым, весь в пятнах, с черными разводами, как шелуха сгнившей луковицы. Все это трескается, идет волдырями, куски отмершей плоти отваливаются, и под ними проступает нежная розовая кожица.
Мо отказывается смотреть на свои ноги, отказывается принять свою новую жизнь, словно не может смириться с тем, что эти уродливые пальцы и в самом деле принадлежат ей.
Врачи решили, что пора разбудить папу. Отек мозга наконец спал, жизненные показатели остаются стабильными. Сейчас поздний вечер: это время выбрали специально. Люди приходят в себя не мгновенно, иногда на это требуется несколько часов, а тишина и покой ночи уменьшат сопутствующий стресс.
Папина правая нога закована в хитроумное устройство с ремешками, винтами и пружинами. Подсоединенные к рукам десятки трубок и проводков переплетаются словно лианы. Я с восторгом смотрю на все это и восхищаюсь современной медициной, гениальными врачами, которым удалось спасти папу.
Его лицо скрывает отросшая за неделю густая щетина, он сильно похудел – щеки ввалились, обычно крепкое тело теперь, под больничными простынями, кажется чуть ли не хрупким. Но все равно это он: я узнаю благородство, которым всегда лучится его лицо, замечаю смешинки, словно навсегда застрявшие в тоненьких линиях возле глаз. Я гляжу на папу и так сильно скучаю по нему, что мне хочется накричать на докторов, лишь бы они поскорее его разбудили.
Мама стоит у кровати и держит его за руку. У нее на лице так явно читаются страх и тревога, что я бы многое отдала, чтобы узнать, о чем она сейчас думает.
Анестезиолог вставляет шприц в катетер для капельницы. Проходит несколько минут, и вот наконец показатели пульса на приборах оживают, а папа начинает шевелиться. Здоровая нога двигается под простыней, пальцы второй руки – той, которую не держит мама, – сжимаются. Вена на шее набухает, губы складываются, произнося мое имя. Потом он зовет Хлою, и анестезиолог обеспокоенно поворачивается к папиному врачу.
– Джек, все хорошо, – успокаивает его мама.
Она делает шаг вперед, сжимает папину руку обеими ладонями, и он откидывается обратно на простыни, словно мамины слова пропитаны хлороформом. Я сглатываю слезы, представив себе боль, которую он испытает, когда вновь придет в себя и узнает обо всем, что с нами произошло.
Все вздыхают, осознав то же, что и я. Спустя несколько минут, когда папа вновь шевелится, анестезиолог уже держит наготове шприц. На этот раз все проходит чуть лучше: папа, услышав, что мама зовет его по имени, принимается лихорадочно оглядывать палату, наконец находит маму и пристально смотрит ей в лицо. – Все в порядке, – говорит она. – У нас все в порядке.
Это ложь. Но без нее сейчас никак.
– Хлоя… – хрипит папа.
– Она здесь. Она в порядке.
Папа успокаивается и закрывает глаза. Он не знает, что нужно спрашивать про Оза. Он думает, что у Оза все нормально, что моего брата спасли вместе с ним.
– Мистер Миллер… – Лечащий врач делает шаг вперед, и маме приходится отойти.
Врач задает кучу вопросов, чтобы оценить, есть ли повреждения мозга. К счастью, кажется, всё в порядке. – Вам повезло, – закончив, заключает врач.
Не думаю, что папа с ним согласен. Папа изо всех сил сдерживает свои чувства – так, что даже дрожит от напряжения. Он не слушает врача, когда тот сообщает ему, что у него больше нет селезенки, что нога у него будет заживать от четырех месяцев до полугода, что он навсегда останется хромым, что он пробудет в больнице еще две недели и на протяжении пяти недель будет вынужден передвигаться в инвалидном кресле, что в течение ближайшего года, а то и дольше ему несколько раз в неделю придется проходить физиотерапию.
Папа ничего этого не слышит. Он все так же пристально смотрит на маму, не сводит с нее глаз, словно делясь силой и отвагой, которых не мог дать ей в горах. Его переполняет чувство вины, я это вижу. Он винит себя даже не в том, что случилась авария, – папа твердо верит, что мы не вольны управлять своей судьбой; нет, он винит себя в том, что не смог остановить ее в самом начале, не смог ничего изменить, исправить, хоть как-то защитить свою семью.