Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через пару-тройку дней после знакомства с зеком вывесили списки зачисленных, в которых я обнаружил свою фамилию под аншлагом «Историко-филологический факультет». Душа в разлете ребер ухнула и покатилась, в зобу дыханье сперло, сердце затрепетало на разрыв. Нервы натянулись, как парашютные стропы, и голова завертелась кругом. Крупный телом и доброжелательный Володя Моисеев, который тоже отыскал свою ветхозаветную фамилию, пробасил:
— Все в порядке, дело в шляпке!
Я присловье навсегда запомнил: все в порядке, дело в шляпке!
— Рифма никудышняя! Омерзительная рифма! И вообще, омерзительная фраза, — не уставала повторять Женя, услышав в очередной раз полюбившуюся лингвистическую фигуру.
Она и потом постоянно критиковала Володю за демонстративную пошлость, а позднее, невзирая на его журналистскую популярность и увесистый пост в газете «Красное знамя», просто разрывала на кусочки за чуть ли не каждую публикацию. А мне Володя сразу понравился, и мы быстро подружились. Я видел: Володе на то, что я еврей, наплевать. Он назло блондину в бордовой рубашке якшался со мной. А товарищеские отношения укрепило путешествие за картошкой. На той же неделе сформированная непонятно по какому признаку сто двадцать четвертая группа мчалась по пыльной дороге на грузовике в Колпашево собирать раннюю картошку — урожай выдался мировой. Упустить — погниет, а совхоз университетской столовке обещал отвалить полной мерой.
О женской горькой доле
Она и до сих пор горькая, хотя и парфюма полно, и исподнего сколь угодно, и туфель навалом, и кофточек каких пожелаешь! А доля по-прежнему горькая. Одиноких масса, и сумки руки, как встарь, обрывают. В чем причина — непонятно!
Чего только женщина на Руси не претерпела! А после революции страдалицей стала в сто раз больше. При Сталине ей совсем житья не было. На железке ломом ворочала, в городе асфальтоукладчица. Туалеты мыла чуть ли не голыми руками. Маяковский в сучьих стихах все с ног на голову поставил. Поглядел бы, какова жизнь текла в туалете на Камергерском — он в артистическом кафе любил сиживать напротив Художественного. А туалет там уничтожили и в углу памятник Антону Павловичу Чехову водрузили, на карикатуру похожий.
Проклятые стихи ленинского любимца Некрасова, картежная личность которого, несмотря на прогрессивные идеи и версификационный талант, у многих всегда вызывала неприятие, а беды русскому самосознанию принесла порядочно. Коней женщины действительно останавливали на скаку и в горящие избы входили, и жали, и рожали, но какой ценой выживали, мало кому ведомо и мало кто обращал на цену ту внимания. Частенько пьяные и жестокие их мужья делали ежедневное существование просто невыносимым, но в стране, мнящей себя великой, святой и прекрасной, никто по-настоящему этим не интересовался и не описывал. Я, конечно, столкнулся с женской долей во время военных мытарств, но потом в киевской городской жизни кошмарные впечатления подзабылись. А здесь, в Колпашево, среди девушек, наотмашь ударило снова. Да как они, бедные, вообще дышат?! Через два года, когда я окунулся в украинскую деревенскую эпопею, с геодезической рейкой на плече и теодолитом в руке, — еще более ужаснулся. Наши писатели-почвенники создали условный деревенский мир. Правды о судьбе русской крестьянки, о ее повседневном быте от них и сегодня не дождешься. А пора бы протрезветь и сказать, что есть русская деревня для русской женщины. Звериные условия существования и более ничего! От Шолохова до Абрамова — молчат, хоть убейте их! А в Сибири энские трудности надо умножить во сто крат. Оттого в северных районах женский век короток.
В Колпашево наши девчата, дальше дачной Басандайки не выезжавшие, мучились неимоверно. Не хочется вспоминать натуралистические подробности, к счастью, недолгого быта. Не комсомольское это дело! Уже только за физическое положение женщины в СССР надо было разогнать эту Коммунистическую партию к чертовой матери еще до войны. Замечу одно, чего не увидел любитель хорошеньких барышень Николай Алексеевич, а не увидел он сердечного изящества, стыдливости и какой-то умелости, которые свойственны несчастливым русским женщинам. Нечего их к коням пихать — они не конюхи, и нечего их в горящие избы толкать — они не пожарные. И восхищаться этим нечего! Наши девушки свои превосходные качества проявляли в высшей мере и не роптали на тяготы командировки. Там, в Колпашево, я понял, что женщина в обстоятельствах, порой противоречащих ее нежной натуре, часто не теряет привлекательных — даже чарующих — черт, волнующих воображение и вызывающих дружескую симпатию.
Люся Дроздова, с красивым чистым профилем, ширококостная, крепкая, плечистая, казалась единственной, не испытывающей неудобств. Два полных ведра несла легко и спокойно, ноги не разъезжались, а прочно утаптывали грязь. Ведро она перекидывала через борт грузовика без особых усилий. Вечером Люся обливалась одеколоном «Кармен» и мазала лицо вазелином. Икры плотные, обтянутые коричневыми — непроницаемыми — чулками, навевали грешные мысли, вообще не свойственные мне как физкультурнику. Я старался не отставать от передовиков, хотя еще не занимал должности профорга. Физкультура, конечно, мировая штука, мускулы накачивает, дыхалка как насос, но сельский труд — не ГТО: он привычки требует. В подобных ситуациях — на школьных субботниках, например постоянно преследовала гнусная мыслишка, что кто-то за мной наблюдает и оценивает: мол, как еврей работает? — не отлынивает ли, не перекладывает ли свою часть на остальных? Не энтузиазм меня гнал, не честное стремление дать стране уголька, и побольше, не вдалбливаемая годами пионерская совесть — нет, вперед, признаться, толкала эта сопливая, ущербная мыслишка, неприятная, неприличная и недостойная человека. Много я из-за нее натерпелся и наделал ошибок. Однако не я виноват в ее появлении. За мной действительно следили, и там было кому. И куратор, и блондин в бордовой рубашке, и другие. Галя Петрова, Миля Стенина, Женя, Володя и Люся Дроздова исподтишка бросали в мою сторону оценивающие взгляды. Конечно, они не думали о моей национальности, но я все-таки чужак. А стая чужака не сразу принимает. Чужак есть чужак. Ты докажи, что свой!
Высший смысл
Так и осталось в сознании — запах, грязь, подмышечный пот, мятые ведра, обтянутые коричневыми чулками икры и высокая некрасивая девушка с туманными глазами, похожая на самоотверженную героиню Эренбурга — Веру Сахарову, которая готова была продать мамино серебро, чтобы юноша, ей полюбившийся, имел на что поехать в Москву и стать там великим ученым. У Жени такие же мягкие туманные глаза, как и у Веры. Впрочем, я ее лицо назавтра забыл, просто потерял из памяти, как теряют фотографию. А Люсю запомнил, и чудилось, что с ней, с Люсей, у меня что-то дальше произойдет. Она как две капли воды походила на кузнецких девах, тысячами, с деревенскими котомками, приезжавших на стройку, чтобы их там жали и мяли, стараясь подпоить и завалить на весеннюю траву, источающую пьянящий аромат. Свадеб на стройке не играли.
Мы ехали обратно мимо тонких рваных цепочек женщин из пригородного — колпашевского — совхоза, которые провожали нас длинными взглядами, наверняка завистливыми и печальными. Мы уезжали начинать новую жизнь, а они оставались без всякой надежды на изменения в горькой судьбе. Лица у многих были скуласто-красивыми, с твердым, чистым профилем, и чудилось — сдери с них уродливые выцветшие платья, юбки и кофты вместе с убогим грубым синим трико и черными сатиновыми лифчиками — и предстанут перед тобой классические женские, не искореженные тяжелой работой тела, которые в музеях смотрят с полотен старых — несоветских — мастеров. Я не оговорился — именно смотрят. Мне казалось, что тела смотрят и о чем-то молят.