Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мистика видимых вещей на этом острове, полном таинственности, на Яве… Внешне – покорная колония, населенная послушной европейцам расой, которая не смогла противостоять грубой силе купцов-голландцев, когда они, в эпоху расцвета своей республики, с юношеской энергией молодого народа, ненасытные в погоне за барышом, откровенные и хладнокровные, ступили на эту землю и водрузили здесь свой флаг. И рухнули империи, и зашатались троны, точно от вздыбившихся вулканических масс. Однако в глубине души не побежденная, хоть и покорившаяся своей участи, с изысканно-презрительной улыбкой склонясь под ударами судьбы, хоть и упав ниц перед завоевателем, – в глубине души эта земля продолжала свободно жить своей собственной таинственной жизнью, скрытой от глаз западного человека, как бы тот ни всматривался. Исповедуя ту философию, что надо просто с улыбкой хранить спокойствие и достоинство, кланяться и уступать, учтиво идя на мнимое сближение, она в глубине души была свято убеждена в правильности своего мнения и столь далека от культуры завоевателей, от образа мыслей завоевателей, что ни о каком братанье между хозяином и слугой не могло быть и речи, ибо навеки сохранятся непреодолимые различия, коренящиеся в крови и в душе. А европеец, гордый своим могуществом, своей силой, своей культурой и гуманностью, царит в вышине, слепой, эгоистичный, думающий только о себе среди мудреных колесиков своей власти, которые по его воле цепляются друг за друга с точностью часового механизма, послушные ему в каждом обороте, так что со стороны вся машина господства над видимыми вещами кажется шедевром, целым мирозданием: колонизация чуждой по крови, чуждой по душе земли.
Но под внешней стороной кроется тайная сила, до поры до времени она спит и не хочет бороться. Под видимостью таится угроза молчаливой мистики, подобно тлеющей искре под землей, подобно затаенной ненависти в сердце. Под этим величием и покоем прячется опасность, гремят раскаты будущего, точно подземный гул вулканов, неслышимый для человеческого уха. И кажется, что приниженный яванец знает об этом, и радуется накоплению неодолимой силы, и ждет священного мига, который настанет и тогда обернутся правдой тайные расчеты. Он, он умеет оценить властителя с первого взгляда, он, он видит, сколь иллюзорны европейские культура и гуманность, и он знает, что их нет. Называя европейца господином, оказывая ему почести, он видит насквозь его простонародную купеческую сущность и молча презирает его и судит о нем с улыбкой, понятной его братьям, улыбающимся так же, как он. Он никогда не выходит за рамки рабского смирения и, приветствуя европейца знаком семба, выказывает полную покорность, но в глубине души знает, что стоит выше непрошеного гостя. Он осознает присутствие невысказанной тайной силы, он чувствует, как она летит невидимым пухом на крыльях ветра с его гор, в тиши таинственных ночей, и предчувствует грядущие, но еще далекие события. То, что есть теперь, станет иным: сегодняшний день исчезнет. Он молча надеется, что Бог распрямит то, что прижато к земле, когда-нибудь, когда-нибудь, в отдаленном колыхании рассветающего зарей будущего. Но он чувствует это, и надеется на это, и знает это в самой глубине души, которую никогда не раскроет перед властителем. И властитель никогда не сумеет проникнуть в нее. Душа всегда останется непрочитанной книгой, написанной на незнакомом, непереводимом языке, где слова почти те же, но у них совсем иная окраска, и совсем иначе разлетаются радугой оттенки мыслей: слова двух языков – это призмы, рождающие лучи разных цветов, словно свет упал от двух разных солнц: излучения из разных миров. И не бывает гармонии, охватывающей все, и не расцветает любви, переживаемой одинаково, всегда остается щель, расселина, бездна, широкая, глубокая, откуда пухом прилетает эта тайна, в которой, точно в туче, рано или поздно засверкают молнии тайной силы.
Ван Аудейк не ощущал мистики видимых вещей. И божественно тихая жизнь легко могла застать его, неготового и слабого, врасплох.
Нгаджива был намного более веселым городком, чем Лабуванги. Здесь располагался гарнизон; из более отдаленных регионов, с кофейных плантаций, сюда нередко съезжались управляющие и служащие, чтобы развеяться и отдохнуть; два раза в год здесь устраивались скачки, и приуроченные к ним празднества растягивались на целую неделю: торжественная встреча резидента, жеребьевка, парад цветов и опера, два или три бала, все разные – бал-маскарад, гала-бал и танцевальное суаре. Это время, когда все рано встают и поздно ложатся, когда люди за несколько дней проигрывают сотни и сотни гульденов – ставя на тотализатор или играя в экарте[56]… В эти дни выплескивалась наружу вся потребность в удовольствиях и радости жизни, мыслью об этих днях хозяева кофейных плантаций и владельцы сахарных фабрик жили месяцами; на эти дни многие копили деньги в течение полугода. Народ стекался со всех сторон, обе гостиницы бывали переполнены, многие семьи принимали к себе постояльцев; шампанское лилось рекой, все с пылом делали ставки, не только мужчины, но и дамы, отлично знавшие лошадей, как будто они были из их собственной конюшни. На балах все чувствовали себя как дома, ведь все были знакомы со всеми, словно на семейном празднике, а вальс и модные танцы «вашингтон пост» и «грациана» танцевали с неповторимым изяществом местных танцовщиков и танцовщиц, с неотчетливым ритмом, с изящно развевающимися шлейфами, с улыбкой тихого восторга на приоткрытых губах, с тем мечтательным сладострастием танца, которое сквозит в движениях восточных танцовщиц и танцовщиков, и далеко не в последнюю очередь тех, в чьих жилах течет яванская кровь. Для них танцы – это не дикий спорт, они не прыгают, с хохотом сталкиваясь друг с другом, это не грубая суматоха кадрили на молодежных балах у нас в Голландии; здесь танцы, особенно у танцовщиков со смешанной кровью – это учтивость и грация: спокойное изящество движений, грациозно выписываемые арабески точных па в четком ритме в танцевальных залах; гармония благородного, в духе XVIII века, волнообразного движения танцующих, неторопливых па и вращений под примитивное «бум-бум» яванских музыкантов. Так танцевал и Адди де Люс, к которому были прикованы взгляды всех женщин и девушек, следивших за каждым его движением, глазами моливших его увлечь их за собой в это волнообразное покачивание, напоминавшее купание во сне… Талант к танцу он унаследовал от матери, здесь было что-то от изящества восточных танцовщиц, среди которых выросла его мать; сочетание современных западных элементов с древними, восточными, придавало танцующему Адди особое обаяние, перед которым было не устоять…
Сегодня, на последнем бале, танцевальном суаре, он танцевал так с Додди и после нее с Леони. Была поздняя ночь – или раннее утро: за окнами брезжил первый свет. Усталость опустилась на всех в зале, и ван Аудейк в конце концов сказал ассистенту-резиденту Вермалену, у которого они остановились, что хочет идти домой. Они с Вермаленом разговаривали в передней галерее клубного дома, когда по полутемному саду к нему подошел пати, явно взволнованный, присел на пятки, поприветствовал его жестом семба и произнес:
– Кандженг! Кандженг! Дайте мне совет, скажите, что мне делать! Регент напился, он ходит по улице, полностью забыв о своем достоинстве.