Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пока раден-айу шла впереди ван Аудейка к нему в контору, Леони, оставшись в средней галерее, принялась просматривать письма. Она прочитала стихотворение, написанное в неприличных выражениях, о ней и о Тео с Адди. Постоянно пребывая в эгоистическом сне собственной жизни, она никогда не беспокоилась о том, что о ней думают и говорят другие, в основном потому, что знала: стоит ей появиться, стоит ей улыбнуться своей улыбкой – и все снова будут на ее стороне. Она обладала тем безмятежным обаянием, которому невозможно сопротивляться. Она никогда не злословила, в своем безразличии она всегда умела совершенно естественно всех примирить и оправдать, и ее любили – когда видели. Но эти грязные письма, родившиеся в каком-то темном углу, были ей неприятны, досадны, пусть ван Аудейк им и не верит. А что будет, если он вдруг поверит? Надо быть ко всему готовой. Главное – сохранить до того времени свою обаятельную безмятежность, всю свою неприкосновенность и неуязвимость. Кто же мог написать эти письма? Кто ее так ненавидел, кому было выгодно писать мужу о ней в таком ключе? Как странно, что об этом известно… Адди, Тео? Кто и как узнал? Урип? Нет, не Урип… Но кто же? И что же именно было известно? Она-то всегда думала, что происходящее в тайных альковах никогда не откроется миру. Она даже думала – в своей наивности – что мужчины никогда не разговаривают о ней друг с другом; о других женщинах – да, разговаривают, но о ней – нет… Она была полна наивных иллюзий, несмотря на многоопытность: наивность, гармонировавшая с поэтической гранью ее розовых мечтаний: полуиспорченность, полудетскость. Неужели ей не удастся всегда держать в секрете свои сокровенные таинства, самую сокровенную действительность? На какой-то миг ее огорчило, что тайная действительность, несмотря на всю корректность ее поведения, все же стала явной… Мысли и мечты навсегда останутся тайной. Но от действительных событий столько неприятностей. На какой-то миг она решила быть впредь осторожнее, воздерживаться от… Но перед ее мысленным взором предстал Тео и предстал Адди, ее светловолосая и ее темнокожая любовь, и она почувствовала, что слишком слаба… Она знала, что не в силах победить свои страсти, хотя и держит их под контролем. Неужели они рано или поздно, несмотря на весь ее такт, все же приведут ее к гибели? Но она рассмеялась при этой мысли, она была полностью уверена в своей неприкосновенности, своей неуязвимости. Жизнь не могла за нее зацепиться.
Но тем не менее она хотела приготовиться к тому, что могло произойти. Ее высшим идеалом было жить без боли, без страданий, в богатстве, и сделать свои страсти рабынями собственного наслаждения, чтобы наслаждаться ими как можно дольше и как можно дольше жить такой жизнью. Она стала размышлять о том, что ей следует говорить и делать, если ван Аудейк, ввергнутый в сомнения анонимными письмами, примется ее расспрашивать. Она подумала, что, наверное, стоит порвать с Тео. Ведь одного Адди ей будет достаточно. И Леони погрузилась в мысли о своих будущих действиях, как в смутные перипетии пьесы, готовящейся к постановке.
Очнулась она от громких возгласов раден-айу пангеран, доносившихся из кабинета на фоне спокойного голоса ван Аудейка. Леони с любопытством прислушалась, предчувствуя драму и спокойно радуясь, что и эта драма пройдет мимо нее, не задев. Она тихонько прошла в спальню ван Аудейка, все двери которой были открыты ради прохлады; от кабинета спальню отделяла только одна ширма. Леони заглянула за ширму и увидела раден-айу в таком возбуждении, в каком она еще никогда не видела ни одну яванскую женщину. Пожилая аристократка о чем-то умоляла ван Аудейка по-малайски, но тот отвечал по-голландски, что это невозможно. Леони прислушалась внимательнее. Теперь она услышала, что мать заклинала резидента смилостивиться над ее вторым сыном, регентом Нгадживы. Она заклинала ван Аудейка вспомнить ее супруга, пангерана, которого он любил, как отца, и который любил его, как сына, – с теплотой, намного искреннее, чем должны быть отношения между «старшим и младшим братом». Она заклинала его вспомнить о славной истории их семьи, о величии рода Адинингратов, которые всегда были верными друзьями Ост-Индской компании, союзниками во время войн, верными вассалами во время мира; она заклинала его не губить их род, над которым после смерти пангерана тяготеет рок, толкающий их всех к пропасти мрака и погибели. Она стояла перед резидентом, как Ниобея[59], трагическая мать, воздевая руки к небу в пылу своих заверений, и слезы катились градом из ее мрачных глаз, и только широкий рот, окрашенный коричневым соком бетеля, напоминал ухмыляющуюся маску. Но с этих ухмыляющихся губ слетали слова заверений, слова мольбы, раден-айу ломала руки и покаянно била себя кулаком в грудь. Ван Аудейк отвечал уверенным, но тихим голосом, объясняя, как искренне он любил старого пангерана, как глубоко уважал их древний род, как он хотел бы – больше всех на свете – видеть их семью в чести и почете. Но потом его тон стал строже и он спросил, кто виноват в том, что над родом Адинингратов навис рок? И глядя ей в глаза, сказал, что дело было в ней! Она отпрянула, охваченная гневом, но он повторил сказанное еще и еще раз. Ее сыновья – это ее дети, чересчур фанатичные, высокомерные, помешанные на азартных играх. Именно из-за страсти к игре, этого низменного влечения, и терпит катастрофу величие их рода. Из-за ненасытности жажды выигрывать зашатался их род. Ведь не раз случалось, что проходил месяц, а ее сын не выплачивал жалованье своим подчиненным? Она подтвердила, что это правда: по ее настоянию сын взял деньги из казенной кассы, занял на время, чтобы уплатить карточные долги. Но она клялась, что такого больше не будет! И где это видано, спрашивал ван Аудейк, чтобы регент, потомок знатного рода, так вел себя, как регент Нгадживы на балу после скачек? Она принялась сетовать, несчастная мать: это правда, это правда, рок шел за ними по пятам и наслал безумие на ее сына, такого больше никогда, никогда не будет! Она клялась душой покойного пангерана, что такого больше никогда не будет, что ее сын вновь обретет достоинство. Но ван Аудейк распалился еще более и упрекнул ее в том, что она никогда не оказывала хорошего влияния на своих сыновей и племянников. Что она – злой гений своего рода, потому что ее держит в своих когтях демон игры и жажды выигрыша. Она завыла от горя, эта старая аристократка, смотревшая на резидента, голландца без роду без племени, свысока, завыла от горя, что он позволяет себе так говорить и имеет на это право. Она простирала к нему руки, умоляла смилостивиться, она умоляла не подавать прошения об отставке ее сына в Колониальную администрацию, которая поступит так, как скажет резидент, последует совету такого высокопоставленного служащего; она молила его о милосердии и терпении. Она поговорит со своим сыном, Сунарио поговорит со своим братом: они приведут его в чувство, укротят его дух, одичавший из-за алкоголя, карт и женщин. О, если бы резидент был милосерден и дал себя уговорить! Но ван Аудейк оставался неумолим. Он слишком долго проявлял терпение. Теперь его терпение иссякло. После того как ее сын под влиянием дукуна, веря в полученный от него джимат, отказался с ним объясниться, упорно храня молчание, способное, по его мнению, сделать его неуязвимым для врагов, он покажет, что он, резидент, уполномоченный правительства Нидерландов, представитель ее величества Королевы, сильнее регента, несмотря на его дукуна и джимат! Других возможностей не осталось: его терпение иссякло, даже его любовь к пангерану не может заставить его быть долее снисходительным; свое всегдашнее уважение к их роду он не может перенести на недостойного сына. Дело решено: регент будет уволен.