litbaza книги онлайнСовременная прозаГолоса исчезают - музыка остаётся - Владимир Мощенко

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 24 25 26 27 28 29 30 31 32 ... 93
Перейти на страницу:

Но в какой? Хоть строчкой подскажи.

Может быть, напрасны эти страхи.

В городе подземном этажи

Возвели давным-давно монахи.

Ты любил в духане пить вино —

Так зачем же засиделся в келье?

Там погасли свечи. Там темно.

Чем тебя прельстило подземелье?

Этот факел не тебе несут.

Надо поскорей перекреститься.

Ты у фресок – там, где «Страшный суд»,

Где Тамара всё ещё царица.

Мы часто бывали втроём – Володя, Шура и я. Володе нравилось, что Цыбулевский в своих стихах, будто в консервных банках, хранил… дым домашних очагов. «Можно различать оттенки запахов», – говорил он. Это была высокая похвала, а Володя не очень часто хвалил стихотворцев! Его привело в восторг Шурино высказывание: «Гром. Гром покатил. С чем его сравнивали до колесниц, до телег? – ведь не с чем! И колесо выдумали, и колесницу изобрели благодаря грому…» И с первого раза запомнил его строфу: «Ах, боже мой, и всё-таки я жил неизречённо и огня боялся. И рифмовал счастливый звук: кизил. И палочки кизиловой касался». Что-то родственное виделось Соколову в этих стихах. Он расспрашивал Шуру о студенческой организации «Смерть Берии», о том, как проходил суд военного трибунала, что скрашивало Шурину зэковскую жизнь. Ведь целых восемь лет несвободы!

6

Эти разговоры и сподвигли его на откровенные рассказы о себе. Да, житьё-бытьё ему никогда не казалось малиной. В конце 30-х годов арестовали его отца, Николая Семёновича, инженера, знатока поэзии, эрудита. За что арестовали? Да вот обвинили его в том, что он – организатор контрреволюционных мятежей в тверских колхозах. А вслед за ним – ещё одно горе: был арестован Михаил Козырев, брат Володиной матери, Антонины Яковлевны, – талант каких мало, сказал Володя, его книги с сатирическим уклоном и захватывающим сюжетом шли нарасхват; он входил в группу писателей, объединившихся при кооперативном издательстве «Никитинские субботники», а вместе с ним там были Сергей Городецкий, Викентий Вересаев, Михаил Булгаков, Осип Мандельштам, Михаил Пришвин, Павел Антокольский – ведь неплохая компания, да? Вся страна распевала песни Михаила Яковлевича «Газовая косынка», «Называют меня некрасивою», «Эх, Андрюша». Его расстреляли. Обыкновенная история.

– А пишущая машинка Михаила Яковлевича, – сказал Соколов, – досталась мне по наследству. Я на ней печатал свои первые стихи.

Но этой машинке Володя не доверил слова, которые в 1949 году (когда партийная критика, стремясь разорвать в клочья Бориса Пастернака и Анну Ахматову, обрушилась на лирику вообще) оставил среди своих студенческих конспектов (конспирация!) запись: «Поэзия одного человека гибнет для всех». Это так поразило его, что он содрогнулся: «Но ведь этот вечер, весь в огнях, голосах, деревьях, – всем! всем! всем!» Забегая вперёд, скажу, что он, кто хотел на родине милой долгие годы прожить («любить её светлые воды и тёмные воды любить»), многое, как его великие предтечи – Чаадаев, Пушкин, Лермонтов. Тютчев, отрицал в своём Отечестве, не надеясь на скорые – и счастливые ли? – перемены. В 1988 году, перед самой «перестройкой» в стихотворении, посвящённом актёру Валентину Никулину, он выразился со всей откровенностью:

Я устал от двадцатого века,

От его окровавленных рек.

И не надо мне прав человека,

Я давно уже не человек.

Я давно уже ангел, наверно,

Потому что, печалью, томим

Не прошу, чтоб меня легковерно

От земли, что так выглядит скверно,

Шестикрылый унёс серафим.

Этот выстраданный мотив преследовал его, хотя причину печали далеко не все разумели или мирились с нею. Он удивлялся тем, кто не понимает, что происходит на нашей земле. Он собирался написать «пленительную книгу о лепестках, ресницах и зрачках» – но в его «Пришельце» «“Увы, увы“, – кричит ночная птица в саду промокшем у монастыря». И поэт, вышедший на свободу «из бытия или небытия, из дома… из тюрьмы…», отвыкший от своего имени, рискующий лишиться рассудка («казалось, я с ума сойду вот-вот») в мире «каких-то служб <…> и просто непонятных махинаций», «где чудом голову я не сложил», «где логика почти на всё готова, раз отрубают голову за слово», сам вслед за ночной птицей кричит привыкшим ко злу людям: «Я так устал на вас похожим быть, к тому ж за годы, что я здесь бытую, вы и меня сумели убедить, что нет меня, что я не существую». Он убеждается, что Человек у нас, в двадцатом веке, веке-насильнике, покуда не опознан, поскольку не слишком значителен для верхов. И задаёт ошеломляющий вопрос: «Зачем тебе энергия, рубильник? Чтоб делать пеплом всё, что говорит?» В «Алиби» он продолжает прощаться: «Мой век, тебе давно не по себе! Зачем ты вёл борьбу со мной в себе? <…> Прощайте все! Мне некуда бежать. Я остаюсь от холода дрожать. Здесь я наедине с двадцатым веком. Здесь он во всей открытости своей, такой, как есть, на родине моей, где каждый пятый – вор или калека». Велика боль поэта, говорящего о своей родине, где ждут нашего появления на свет, «когда мы были только сочетаньем Звезды и Праха, Крови и Мечты. Потом мы станем чьим-то причитаньем иль немотой… Россия, это ты!» И до чего же страшный и горький следует вопрос: «“Дед, что здесь было?“ – „Здесь была Россия“. – „Старик, ты спятил. Я же русский сам. Я знаю, где она!» – „Её скосили. До зёрнышка всё выбрали. Дотла. Спалили храмы. А колокола расплавили. И только звон остался“».

7

Но вернёмся в Тбилиси. Вернёмся в тот день, когда Цыбулевский позвал нас к себе. У него дома творила новые миры странная и прекрасная Гаянэ Хачатурян. О ней спустя десятилетия я тоже написал в «Блюзе для Агнешки»: «Когда-то, в день знакомства, она подарила свою фотографию, сделанную Параджановым. И сказала: редко кому дарю, но ты – мой брат. Двоюродный. А кто же родной? Шура, конечно. А фото, спросила она, тебе нравится? Не то слово, сказал я, гениальный персонаж, и фотограф – гений. Шура уловил эти слова и уколол: графоманим понемногу? Но вот по сути-то, добавил он, верно. Гаянэ, шепнул мне Соколов, трогательное существо. И верно, пожалуй, она была не от мира сего, бедствовала – и всё равно не жаловалась. Да и на что ей, такой художнице, жаловаться? Тарковский, говорят, посвятил Гаянэ стихи. Надо бы найти их. Она сама была поэзией. Её картины завораживали. „Вуаль вино“. „Слон – пурпурный смычок“. „Шествие апельсинового дня“. „Утром: шорох фиалки“. „Вечером: арфовая ночь синего ореха“. А здесь, у Цыбулевского, выражая преклонение перед Шурой, украшала Гаянэ фресками стену лоджии. Одна за другой появлялись голубоватые девушки, которые готовы были пришпорить своих голубоватых коней…» Соколов продолжал восторгаться! И, неожиданно задумавшись, сказал, что ему надо бы найти какую-то девочку – лет десять назад «Пионерская правда» напечатала её стихи:

Вы войдёте в сад, товарищ Сталин,

Где курчава зелень и густа.

1 ... 24 25 26 27 28 29 30 31 32 ... 93
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?