Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Петька выбрался на берег, встал на бугор и долго еще тянулся на носках, высматривая свой кораблик. Он не замечал, что трусы у него намокли и обвисли, а майка от быстрого бега выбилась из-под резинки и задиралась выше живота.
Нет, не видно было больше кораблика — уплыл он далеко по реке.
Переступив онемевшими в лодыжках ногами, Петька вздохнул, осмотрелся, поглядел за реку.
На другом берегу реки лежал луг с высокой и сочной травой, пока еще влажный от недавнего дождя, но уже высыхавший под солнцем, — трава курилась легким дымком. По лугу бродило стадо коров и овец. Влажные, лоснящиеся, вздутые бока коров тоже как бы дымились. У некоторых коров на шее висели ботала, и с той стороны реки негромко и нежно позванивало: бим-бом-бинь… Дождь прибил всех слепней и оводов, и стаду спокойно было пастись на лугу.
Среди коров Петька разглядел и их Маньку. Он сразу догадался, почему она иногда вздыхает по вечерам: как же не будешь вздыхать после такого-то простора в тесном загоне?
За стадом наблюдал знакомый пастух на лошади.
Если коровы вдруг начинали бодаться и цеплялись рогами, то пастух взмахивал кнутом, описывал им над головой в воздухе широкий круг и так громко щелкал его концом, что коровы отскакивали друг от друга и приседали на задние ноги, а овцы испуганно сбивались в кучу и, подняв морды, глупыми глазами смотрели на пастуха.
— Э-эй!.. Не балуй у меня! — покрикивал пастух.
Вымытое небо над рекой и лугом было глубоким и синим, а свежий воздух прозрачным. Редкое мычание коров, щелканье кнута и окрик пастуха раздавались, казалось, не за рекой, а где-то у самого уха; не за рекой, а вроде совсем близко позванивали и колокольчики, и позванивали они так, словно были и не звуками вовсе, а чем-то таким существенным, что можно было взять и положить на ладонь и что обязательно заблестело бы на ладони, как стеклянный шарик.
А за лугом поднимался лес, и не как сизо-туманная туча, прижавшаяся к земле, а высокий, с беловатыми стволами берез, с поигрывавшей под солнцем зеленой листвой.
Непонятное смущение охватило Петьку, сладко томящее чувство залило грудь, и он, смотря за реку, сунул в рот большой палец и напряженно сосал его.
А потом повернулся и медленно побрел к деревне, часто спотыкаясь от усталости и падая на четвереньки.
Навстречу ему уже бежала бабка Арина и громко кричала:
— А вон же он, вон, стервец такой! Все с ног посбивались, а он, вишь ты где, шастает.
За бабкой Ариной крупно шагал отец.
Бабка приноровилась уже схватить Петьку за ухо, но он увернулся от нее, ткнулся лицом отцу в колени и прошептал:
— А колаблик уплыл по леке.
— Вон оно что… — удивился отец и поднял Петьку на руки.
Ноги у Петьки были выше колен в грязи, и отец попросил:
— Ты подогни-ка ноги в коленях, а то всего измажешь.
— Не могу. Они у меня совсем тонные, — сонно пробормотал Петька и, положив голову на плечо отца, уснул, сопя и вздыхая.
Лишь у себя во дворе он на минуту открыл глаза, увидел прыгавшую, бодавшую воздух Зорьку и пробормотал:
— Не балуй, не балуй у меня.
— Что, что? — насторожился отец, но сын уже спал.
А на другой день с утра зарядил дождь. Он лил и лил, и не имело никакого смысла пускать кораблики — они сразу бы размокали и тонули. Да и не хотелось Петьке пускать их: он боялся, а вдруг они не станут доплывать до реки, и все то, что он почувствовал вчера и увидел, что и сегодня еще весело щемило сердце, пропадет от досады, смоется горечью.
Весь день сидел Петька у окна и вспоминал про кораблик, про то, как он то сливался с солнечными бликами на реке, то опять появлялся на водной глади.
Отец пришел в этот день домой раньше обычного, полежал на диване, пошуршал газетами, но скоро это ему надоело, он бросил газеты на пол и подошел к окну, взглянул, нагибаясь, на небо.
— Льет и льет, так его… — с досадой сказал он.
Еще полежав на диване, он надумал чинить старый сапог и примостился на лавке у печки, набрав полон рот мелких гвоздей, а сапоге отвалившейся подошвой надел колодкой на сапожную лапу. Он сидел у печи и постукивал молотком, вгоняя в подошву гвоздь за гвоздем.
Петьке стало скучно сидеть у окна и смотреть на рябившие за окном лужи. Он перевернулся на табуретке, сполз животом на пол, подошел к отцу и подергал его за рубашку.
— А куда, думаешь, уплыл по леке колаблик?
Отец выплюнул на ладонь гвозди и серьезно ответил:
— Известно куда — в дальние страны.
— В какие стланы? — широко открыл глаза Петька.
— В какие?.. Да, понимаешь, разные есть страны, много их всяких, — отец отложил молоток и сел на скамейке удобнее. — Вот, например, есть такие, где живут одни негры, черные-пречерные, значит, люди, ну, прямо, как будто их сапожной ваксой намазали и щеткой натерли, чтобы они блестели. А зубы у них белые, и потому они всегда улыбаются, чтобы показать, значит, какие у них белые да ровные зубы. Ходят они не то чтобы голышом, но и не совсем одетыми. Так, хм, хм, кое-что листиком или лоскутком прикроют. А голыми они ходят потому, что там у них всегда жарко и никогда не бывает снега. За снег у них даже, знаешь, ой какие большие деньги платят. Он там очень даже в цене.
— А где они белут снег, если его у них нет? — хитро прищурился Петька.
— Где, где… Вот какой непонятливый. Да капиталисты американские, империалисты, понимаешь ли, — это уже из другой дальней страны — его на кораблях привозят. У них-то самих снегу много, бери себе задарма, хоть лопатой греби, сколько не лень. Вон как у нас в зиму. Вот они и возят на кораблях снег в жаркие страны, наживаются, значит, подлюги такие… Капитал, это по-ихнему, сколачивают. Купят, значит, черные люди снег и бегом домой. А потом несут к кораблям товары — это, значит, чтобы совсем на снеге-то не разориться: орехи величиной вот с мою голову, ананасы (это фрукты такие, их сосать приятно) и еще много всего. А те, капиталисты-то на кораблях, тычут пальцами на фрукты да еще и смеются: у нас, мол, дескать, и у самих такого добра навалом. — Отец стукнул кулаком по печке и рассердился. — Это что же, я тебя, Петька, спрашиваю,