Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В лунном свете показывается казак-полотер из фильма Чапаев. По сцене пробегает козлоногий Бетховен в парике, вытаращивает глаза, прислушивается глухим ухом, хватает со столика стакан молока, быстро пьет и убегает…
Дьявол-пианист скалит зубы и бросает на стол хрустящие белоснежные кости…
…
Люблю фильмы Федерико Феллини. Моя бедная удмуртка Уля видит во сне лупанар из «Сатирикона», незабываемое волшебное пространство, как будто внутри многоэтажного зиккурата. В каждой комнате соблазны — голая женщина или ребенок. Языком — тремоло.
Наверху — черная дыра, выход в пустоту вселенной. Из человеческого потного рая…
Люблю музыку из Казановы.
Пряные ароматы ночи, тихие говоры умерших, нежные всхлипы прошедшего.
Плитка времени ломается с легким хлопком.
Слаще шоколада.
…
Странно, почему мы не воем в сумерки? Ведь уже в двадцать лет видны жесткие лошадиные космы гойевского Сатурна, пожирающего нас, в тридцать пять — до наших носов доносится смрад из его пасти, а в пятьдесят пять, немногие, еще не сожранные им — ощущают чешуйчатость его кожи, ощущают настойчивое копошение червей в его отвратительных порах…
Казалось бы — вся мудрость человека, весь его талант и энергия должны уходить на борьбу с этим единственным настоящим врагом — временем, пожирающим нас заживо, но нет, мы знать ничего не хотим и пляшем, пляшем как безумные свой тотентанц…
Выжимаем до последней капельки дохлую кошку.
С удивительным равнодушием заколачиваем умерших родных в ящик и отправляем в крематорий. Смиренно ожидающий и наши божественные чресла.
Нет вечного искусства, нет и не будет вечных людей. Как бы ни было хорошо искусство Шопена — и оно устарело. И должно умереть. Если его слишком долго реанимировать — оно начнет смердеть. Уже смердит.
Потому что главный закон жизни — приход и уход, сменяемость. Земля не должна превращаться в музей, в долгоиграющую пластинку или в палату для коматозных пациентов…
Экспонаты музеев не надо реставрировать вечно — надо дать картинам умереть, они заслужили это. Тогда у людей появится желание писать новые картины.
Я видел достаточно картин, которые хорошо отреставрированы, но от оригинала ничего не осталось. И на месте чудесной органической плавки — кричит красками добротный, мертвый новодел.
Старый Бах поморщился бы, если бы услышал свои фуги, исполненные на рояле, а не на клавесине. Слишком много звуков-овощей. Мы все превращаем в сверкающие вкусные овощи.
Жизнь без Баха была бы для многих из нас — жизнью без Бога. Без надежды.
Старый Бог умер. Пока Бах не похоронен, а бродит по земле, новый Бог не появится… незачем.
Добротолюбие, религиозная философия… Это — мехи ветхие. Их молодое вино рвет и проливается на землю.
Бери удар на себя. Не бойся говорить правду. Мистика конца, философия бессмысленности и неопределенности, торжество смерти — интереснее и убедительнее религиозного опиума.
Когда ты переходишь к общим оправданиям жизни и творчества, к надеждам и упованиям, то начинаешь лукавить, вытягивать как жулик из рукава — туза Флоренского, туза Саровского, Евангелие…
А шестерка (обычная жизнь) бьет туза.
…
Разглагольствования, рассуждения, мнения и прочее — все это имеет для меня смысл, только если разглагольствует литературный герой… Сам я молчу. Все, что пишу — это представление. Мой домашний плейбек-театр одного актера.
Я не знаю, что я думаю о том или об этом. Мое мнение — мне вовсе не интересно. Мне неохота его развивать, проверять… Как только я слышу какое-либо высказывание, которое проговаривает мой внутренний голос, я начинаю искать соответствующего героя и подходящую ситуацию, в которой герой может высказать или подумать что-либо подобное.
Мое собственное мышление начинается и завершается в чертовом гипоталамусе, а весь мир действует и раздражает исключительно мою вегетативную нервную систему.
Все мои герои — суть эти раздражения. Генезис этот, естественно, оставляет на них своеобразный отпечаток — чертового копыта…
На мои робкие попытки поиграть с тобой в эту игру — загнать тебя в героя моей прозы, ты отвечаешь ударами дубины и плевками желчи. Твоя желчь прожигает на моей тонкой шкуре дыры, а дубина оставляет синяки.
В Рим, к девкам, вину и сладким кренделям?
Девок, друг, и в Берлине достаточно. Высоченные, как телебашня.
Винище пить не могу — отдам концы на Аппиевой дороге. Кренделя ел бы каждый день, но и так толстый как боров, впору под Луной летать.
А Гутузо твой — художник говённый.
У меня из-за него случился конфуз. В Пушкинском висит его картина. Или висела. Называется «Воскресение римского рабочего». И противный на ней такой рабочий изображен — цветастый и на крокодила похож. Курит, гад. И проигрыватель слушает. А я студентом водил экскурсии по Пушкинскому. Неофициально, для знакомых. Веду я людей, Рембрандт, Мунк, Сезанн… И вдруг этот рабочий хренов показался. Почему-то я решил, что рабочий этот, вроде как Иисус — воскрес. И нарисовано его воскресение. Теорию развил. Смотрели на меня люди, как на сумасшедшего. А я плел и плел… Только дома, вечером, до меня вдруг дошло, что в названии картины — всего лишь день недели…
Вино, девки и кренделя? Заманчиво, конечно.
Помнишь, в «Сладкой жизни» приезжает к Мастроянни отец из провинции. Симпатичный старикан, в костюме, с воспоминаниями. Казенный такой человек. Состарившийся. А сын хочет отца развлечь, коктейлями его поит и с девушками знакомит. Отец хорохорится, раззадоривается, танцует…
И вдруг становится этому неуместному отцу плохо. Всерьез.
И всем почему-то безумно неловко — и актерам и зрителям.
Вот так будет и со мной, если ты меня из-под коряги вытащишь, да в Риме к девкам с кренделями потащишь. Я конечно заведусь… А потом сердце схватит. И ты будешь думать — на кой черт я этого чувака из его норы вытащил, возись с ним теперь… И всем будет неловко…
Не плачь! Ничто не уходит. Твой римский 1979-й никуда не ушел, ты все еще там, в объятиях божественной Ивы. И останешься там навсегда. Выковырять из времени, застрявшего в нем человека, не может даже смерть.
Все наши мгновения — остановленное время, кристаллы вечности. Фауст ни черта в жизни не понимал…
В каждой нашей секундочке — и только в ней — мы бессмертны. Мы боги.
Иного бессмертия нет и не надо. Иное бессмертие было бы дурной бесконечностью.
Ты ведь наверняка еще в юности играл в мою любимую детскую игру — в Бога. И знаешь, что вселенную нельзя улучшить. Каждое, кажущееся таким желанным, изменение привело бы к фатальному ухудшению творения.
Даже человека, эту дрожащую тварь, эту бескрылую курочку, полную всяческих подлостей — улучшить невозможно. Потеряется жизнь.