Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лиля Литвяк, москвичка и модница, знала о косметике больше своих неискушенных подруг, но не злоупотребляла ею: например, она гордилась тем, что пудриться еще не начала. Зато все были уверены, что она ухитряется высветлять себе волосы: у нее были светло-русые, но Лиля считала, что ей гораздо больше идет быть блондинкой.[136]Светлые волосы в то время более, чем темные, соответствовали идеалу красоты, в том числе в СССР. Блондинками были главная советская кинозвезда Любовь Орлова и знаменитая киноактриса Валентина Серова, гражданская жена поэта Симонова, на которую, как считали, Лиля была похожа. На соответствие идеалу красоты советские женщины тратили тонны перекиси, делавшей волосы сухими и непослушными. В войну, когда перекиси не стало — теперь она была нужна раненым, — прически потемнели.
У Расковой находились и девушки, которые, получив увольнительную в город, делали «химию». Химическая завивка стала источником ожесточенных споров: многие считали, что в военное время она, как и кокетство с мужчинами, неуместна. Конечно, полгода, проведенные в армии, изменили взгляды на многие вещи. Ира Ракобольская, ставшая начальником штаба у ночных бомбардировщиков, теперь смотрела на это не так, как в первые дни после приезда в Энгельс. Тогда, только начав обучаться военному делу, девушки строем ходили в столовую в сопровождении черной собачки Бобика, который облаивал всех встречных мужчин. Девчонки из МГУ как-то встретили своих бывших однокурсников и после обеда шли с ними вместе, а не в строю со всеми, и болтали. По мнению Ракобольской и других товарищей, такое поведение было неприемлемо. Нарушительницам сказали, что они позорят университет. Девушки плакали и обещали больше никогда так не поступать.
Тогда, как вспоминала Ира Ракобольская, им «казалось, что война скоро кончится и это время надо прожить, отрешившись от всего личного». Но прошли месяцы, и они поняли, что «война — это и есть их жизнь и что разговаривать с мужчинами не грешно».[137]Тем не менее находились и непримиримые — разумеется, среди них был Галя Докутович. Поводом для возмущения стало то, что девушки из ее полка сделали химическую завивку. В своем дневнике Галя гневно писала: «Все трое сделали шестимесячную завивку. Я не брала бы таких в армию. Это — не советские девчата, место которых действительно на фронте… Да-да, пусть обижаются. Еще не хватало, чтобы они накрасили губы, начернили брови, налепили мушки — и тогда их надо будет отправить… я даже сама не знаю, куда их отправить. В институт иностранных языков, на ярмарку невест…»[138]
Многие считали Галю Докутович чрезмерно строгой и к самой себе, и к другим. Даже лучшая подруга Полина Гельман в трудные для нее моменты вызывала у Гали сначала неодобрение, а уже потом жалость. По мнению Гали, Гельман пошла на фронт зря. Когда Полина в сердцах обвиняла Галю в недоброте и грубости, та признавала, что во многом ее лучшая подруга права. Но ведь время какое, и разве она к самой себе не требовательна точно так же или даже более, чем к другим? На фронте, по мнению Гали, было место только таким, как она сама: например, командиру Галиной эскадрильи Любе Ольховской, которую Галя очень уважала. «Никакой ветер ей не страшен. Смеется себе, и все! Молодчина, настоящий командир!»
Лиля Литвяк всегда была независима, и осуждение товарищей ее не волновало: друзей у нее тоже было много. Собственный внешний вид всегда был для нее так же важен, как и профессия летчика. Лиля переживала, что не взяла с собой из дома красивую синюю гимнастерку (скорее всего, речь идет об аэроклубовской форме). Она жаловалась маме и на сапоги: они были велики, да еще и разные: один короче другого. Узнав, что инженер полка и комиссары иногда летают в Москву, Лиля просила маму приготовить ей посылку: белый шлем из плотной материи, чтобы хорошо стирался, носки, перчатки и батистовые или шелковые носовые платочки. Одним словом, она всем походила на тех девушек, которым, по мнению Гали, место было только «на ярмарке невест». Тем не менее каждой своей тренировкой она опровергала мнение Докутович, что тем, кого так заботит внешность, не место на войне. В ответ брату Юре, писавшему, что он гордится сестрой, Лиля писала, что гордиться рано, она еще не закончила тренировку и не стала «победителем над врагом». Однако уже хорошо представляла себе работу летчика-истребителя и была уверена, что справится «на отлично». Настроение было прекрасное, тренировки интересные, даже «питание нормальное», только вот беспокоили родные.
В своих письмах, которые она, наивно нарушая военную тайну, адресовала «Летчику Литвяк», Лилина мама мало писала об их с Юрой жизни. Лиля требовала писать чаше и подробнее: подозревала, что маме, которой и до войны жилось нелегко, сейчас совсем туго. Москва уже не была в опасности: немцев отбросило от нее начавшееся 5 декабря контрнаступление (первая, и пока единственная, победа советской стороны) и сейчас, в начале марта, бои шли в двухстах километрах от главного города СССР, у Вязьмы. Но первоначальная эйфория по поводу отражения угрожавшей Москве опасности, которая в декабре охватила всю страну, теперь сменялась усталостью и подавленностью: уж очень тяжело жилось людям.[139]
Английский корреспондент Александр Верт, проехав зимой 1941/42 года по северу России на поезде, отмечал, что, «хотя немцы все еще оккупировали огромные районы СССР, тот факт, что им не удалось овладеть ни Москвой, ни Ленинградом, вселял в людей известное чувство уверенности в собственных силах». Правда, как отмечал он, моральное состояние их отнюдь не было одинаковым, отчасти оно зависело от того, как люди питались. Гражданское население «жестоко страдало от недоедания, у многих была цинга». Верт, наполовину русский, прекрасно владевший языком, за долгие часы в поезде смог хорошо разобраться в настроениях: он всю дорогу разговаривал с людьми. По его наблюдениям, особенно склонны к слезам и пессимизму были старухи: они считали, что немцы страшно сильны, и говорили, что «одному Богу известно, что ждет Россию летом». Пусть ситуация на фронте уже не была такой безнадежной, как год назад, «страшную силу» немцев признавали и ехавшие с англичанином в поезде военные: офицеры, играя в домино, называли шестерку-дубль «Гитлером», «потому, что она самая страшная из всех», а пятерку-дубль — «Геббельсом».[140]
Из Лилиного двора на Новослободской улице уходили достигшие призывного возраста ребята. Во многих семьях уже побывал страшный гость — почтальон с похоронкой на мужа или сына. С едой было плохо.
Солдатам нечем было помочь родным, но офицеры старались отсылать домой свою зарплату — вернее, то, что от нее оставалось после всевозможных вычетов на взносы и государственный заем. Это были небольшие деньги, быстро терявшие ценность по мере того, как дорожали продукты, но все-таки подспорье. Деньги отправляли, сами экономя на всем. Лера Хомякова признавалась родным в письмах, что ей голодно. Однако она прекрасно понимала, насколько хуже приходится им. Ее семья еще была во Владимировке около Сталинграда, уже не в таком глубоком тылу, как полгода назад. Видя, как трудно живут местные в Энгельсе, «едят лепешки из очисток картошки», Лера старалась отправить родным все, что только могла. Как командир эскадрильи она получала 1500 рублей, но 350 вычитали на налог и комсомольские взносы, 330 — на государственный заем, были еще и другие вычеты, так что оставалось «совсем мало, чтобы как-то помочь» семье. Картошка стоила 70 рублей за килограмм, молоко — почти столько же, мясо достать было практически невозможно. Чтобы не отдавать тридцать рублей в месяц за стирку, Лера стирала сама. Она послала родным и свою запасную пару портянок, и пару сапог, которые ей дали как командиру эскадрильи, и мыло. Отправив пару кусков мыла свекрови, когда к ней прилетал муж («неудобно было делить»), она очень волновалась, поделится ли свекровь с ее родными. Лере, рано столкнувшейся с трудностями и лишениями и теперь несущей ответственность за большую семью, война была в тягость: «Не хочу! Не хочу!» Не складывались у нее, да и других, отношения с новым командиром полка. «Начальство противное», — писала Лера.[141]