Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда же я вошел в комнату, где заседала врачебная комиссия, то сердце мое упало: я увидел не героев долга, не верноподданных его величества, до последнего часа несших свои служебные обязанности, а жалких людей, с молниеносной быстротой отрясших прах от своих ног и бросивших камень во все, чему они в продолжение многих лет поклонялись и служили!..
Лейб-медик его величества Герасимович и его почтенный коллега, молодой еще врач, сидели за столом, первый без вензелей государя, а второй без вензелей государыни. Они уже успели их спороть с погон… Это было в 12 часов утра 2 марта, когда об отречении его величества никто не помышлял…
Более чем сухо поздоровался я с этими господами. Третьим членом комиссии был старик генерал Бушен, полнейший рамолик[23], который, не глядя, за штабс-офицера для поручений подписывал истории болезни и акты освидетельствования, бывшие для него китайской грамотой.
После соблюдения формальностей, записи моей фамилии, чина и т. д., Герасимович обратился ко мне:
– Итак, корнет, из вашего рапорта я усматриваю, что вы выразили желание ехать на фронт?
– И представиться ее величеству! – добавил я.
– Это к делу не относится и меня не касается.
– Вас, быть может, и нет, но меня очень!
– Мы идем навстречу вашему желанию, и завтра же вы получите предписание! – подчеркнуто резко возразил Герасимович.
– Но на фронт я все же не поеду…
– Ка-а-ак?.. Это почему?
– Здоровье мне не позволяет, а потом… я просто не желаю!
– Разве ваше здоровье ухудшилось?
– Нет, оно сейчас так же скверно, как и тогда, когда я подал рапорт!
– Но ведь вы всего две недели тому назад выражали желание ехать на фронт!
Раздраженный Герасимович не унимался. Молодой врач с любопытством слушал нашу дискуссию. Бушен, приложив руку к уху, смотрел на меня изумленными глазами. Я не выдержал:
– Две недели тому назад я желал ехать на фронт, а теперь не желаю! Откровенно заявляю, что в такой армии я не могу служить и поэтому прошу еще раз освидетельствовать меня на предмет увольнения в отставку…
Бушен как-то сразу нахохлился и зашамкал:
– Вы, вы слишком молоды, корнет, чтобы так рассуждать… Мы еще покажем!
– Показать-то мы покажем, ваше превосходительство, но что мы покажем, это не известно…
Генерал что-то хотел сказать, но осекся и только нервно задергал плечами…
Мое ухо было в таком состоянии, что только по собственному желанию я мог ехать на фронт.
Взбешенный Герасимович осмотрел меня, конечно, с большим неудовольствием и должен был признать меня негодным к строевой службе и причислить к 3-й категории 1-го разряда раненых.
Более чем холодно попрощавшись с присутствовавшими, я вернулся к себе в лазарет. Чувствовал я себя отвратительно, возобновились ноющие ушные боли, и минутами я впадал в какое-то необъяснимое деревянно-тупое оцепенение… Я буквально скверно соображал, что творится вокруг.
Приехавший из Петербурга милейший наш сожитель прапорщик Л. привез с собой последние известия о положении в столице. Вакханалия продолжалась и даже усилилась… Вся власть, по крайней мере номинально, находилась в руках Временного комитета Государственной думы, в бесчисленном количестве издававшего воззвания и громоподобные приказы, в большинстве случаев не исполнявшиеся. Л. привез с собою новую газету «Известия», выходившую как осведомительный листок новой власти. В ней напечатаны были речи, которые произносились различными ораторами приходившим войскам и рабочим, с уверениями о конечной победе (над чем?) во славу новой свободной России… Параллельно с Комитетом Думы образовался Совет рабочих и солдатских депутатов, о существовании которого я знал уже по пресловутому плакату, виденному мною 28 февраля вечером на Гороховой. Функции этого замечательного учреждения были мало понятны, но уже чувствовалось сквозь строки, что оно себя считает чем-то вроде стража «революционных завоеваний».
Л. тоже передавал, что по Петербургу в огромном количестве расклеивается приказ № 1 по войскам Петербургского гарнизона, подписанный какими-то Соколовым и Стекловым от имени военной секции Совета рабочих и солдатских депутатов, в котором намечаются новые права солдата: отменяется титулование офицеров, отдание чести, необходимость становиться во фронт перед генералом, словом, одним росчерком пера разрушаются коренные устои Устава гарнизонной службы, являвшегося до сего времени фундаментом того величественного здания, каким была Российская императорская армия… Приказ этот пользуется огромным успехом, существование Петербургского гарнизона как дисциплинированной воинской организации можно считать с этого момента законченным, и эта за несколько дней до того стройная воинская масса обратилась в безмозглое разъяренное стадо, вожаком которого сделался не кто иной, как тот же «просвещенный государственный деятель» Александр Иванович Гучков… Словом, все шло как по-писаному, вековые устои Российской империи, символ ее державной мощи и единства разбирались по камешкам шайкой, распоряжавшейся судьбами России из заплеванных и обмызганных покоев Таврического дворца[24]…
Так шли часы… Наступил вечер, затем пришла томительно мучительная ночь…
День 3 марта я никогда не забуду! По Царскому носились бесконечные слухи, панические и тяжелые… Все спряталось по домам. Магазины были закрыты. По пустынным улицам слонялись все те же оборванные, пьяные и бесчинствующие солдаты.
С быстротой молнии разнеслась весть о том, что тяжелые тракторные батареи, расквартированные в Царском Селе, собираются обстреливать беззащитный дворец! Я не мог себе представить, что этому кошмару и этой гнусности, может быть, суждено сбыться!..
Под вечер того же дня позвонила ко мне по телефону моя сводная сестра Нина и с рыданиями в голосе сообщила, что она только что получила известие, что государь отрекся от престола в пользу великого князя Михаила Александровича…
Чаша моего терпения переполнилась, нервы отказались служить, и горячие слезы, полные горечи и обиды, душили меня в продолжение долгой и мучительной ночи… Последняя надежда, что все изменится, пропала!
Мне было ясно, что Родина наша, подхваченная неудержимой лавиной, катится в пропасть.
Я пройду во дворец и останусь при ее величестве… Будь что будет! На все воля Божия!
Так решил я в эту памятную для меня ночь.
Около 10 часов утра 4 марта я вышел из лазарета. Недалеко от него, на свое счастье, я встретил извозчика.
– К конвойным казармам! Да поживее! – крикнул я ему, на ходу вскакивая в сани.
Он стегнул свою маленькую коренастую шведку, и сани, легко скользя, понеслись по улице. Навстречу попадались партии вооруженных солдат, распоясанных, грязных, зачастую полупьяных, едва державшихся на ногах. Солдаты весьма недружелюбно поглядывали как на меня, так и на моего бравого возницу. Так как неоднократно уже бывали случаи срывания шефских вензелей с офицеров, появлявшихся на улице, то приходилось быть бдительным. Невольно рука сжимала в кармане маузер при приближении этих солдатских