Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А ты что ж — племяш ее, Федора сын?
— Сын. А вы что, знали папу?
Женщина усмехнулась.
— Знавала. — Она посмотрела на его клетчатые гольфы, на то, как он тщательно платком вытирает после мешка руки… — Не похож ты на него.
Второй раз уже Генка слышит это. Но ведь не мог же он измениться за каких-нибудь два-три дня!
Спать легли на сеновале. Сима сдвинула в сторону почему-то не прибитые несколько досок на крыше, и стало так, словно спишь под открытым небом.
— Зачем ты это?
— Люблю на небо смотреть. Я в школе больше всего астрономию любила. Не то чтобы там формулы какие, цифры, а вот просто звезды: Вега, Ригель, Сириус. Красиво?
— Красиво. А что это значит — Сириус, вот, например?
— Не знаю. Имена такие. Почему людям не дают такие? Меня если бы Вегой звали, я бы…
— Что?
— Красивая, наверное, была бы.
— Серафима тоже красиво.
— Ну уж красиво, скажешь. В будущем у людей, наверное, будут только красивые имена: Аннтоооон, — сказала она.
— Чего?
— «Антон» тоже оставят. Послушай, как звучит. Как колокол: Аннтоооон.
— Ии-ваннн, — сказал Генка. — Чем хуже?
— Ничего, — неохотно согласилась Сима. — Только Антон лучше.
— А Серафима — хорошее имя, зря ты. Вега хуже, вроде собачьей клички.
— Ничего-то ты не понимаешь, — вздохнула Сима. — Давай спать лучше.
Генка лежал, смотрел на звезды и думал. Почему так непонятно назвали звезды? Назвали бы по-русски. Чем плохо «звезда Серафима»? Он обязательно бы так назвал.
Он уже стал засыпать, когда услышал шорох в том углу, где тихо до этого лежала Сима. Скоро шорох перешел в бормотанье. Генка приподнялся, напряженно прислушиваясь. Белела в темноте постель, и едва-едва слышные слова доносились до Генки. «Бредит, — понял Генка, — вот потеха».
— Уедет милый мой, — бормотала Сима, — далеко уедет… — и замолчала.
Генка ждал. И Сима опять забормотала:
— Уедет милый мой, уедет далеко он, а я останусь здесь…
Прошло еще немного времени, и Сима медленно, словно подбирая слова, запела:
Уедет милый мой,
Уедет он далёко…
А я останусь здесь…
Останусь одинока.
Передышка — и опять:
Слезинки не пролью
И ни за что на свете
Ни слова не скажу:
Не жаль меня — пусть едет.
Цветов ему в дорогу
В полях не соберу.
Не жаль меня — пусть едет,
Ни слова не скажу.
Сима пела. И то, как пела она, останавливаясь и часто спотыкаясь, делало эту невеселую песню особенно печальной.
Но если вдруг вернется,
Я все ему прощу.
Что не жалел — уехал,
Ни слова не скажу.
«Сима», — хотел позвать Генка. Но голос его дрогнул, сорвался. А в Симином углу вдруг заплескался, забился торжествующий смех. «С ума, что ли, сошла? — испугался Генка. — То чуть не плакала, а то хохочет».
А Сима во весь голос и теперь уже весело запела ту же самую песню:
Уедет милый мой,
Уедет он далёко…
Генка подполз к ней и увидел, что она лежит, высоко взбрыкивая ногами.
— Сим, ты что?
— Не спишь? — обрадовалась Сима. — А я песню сочинила. Вот послушай. Нравится?
Отчего-то Генке стало ужасно больно. Он разозлился на себя, на Симу:
— Орешь тут, спать не даешь. Я думал… Думаешь, не знаю, про кого поешь?
— Ну, про кого еще? — с угрозой спросила Сима.
— Про этого, лопоухого.
— Кто лопоухий?
— Сама знаешь. И врет он все.
— Что врет?
— Все врет.
— А ты откуда знаешь?
— Да уж знаю.
— А ну иди отсюда! — закричала Сима. — Нашелся умник. Сам ты лопоухий!
Наутро Генка встал с чувством непоправимой беды. Что это он наболтал вчера вечером? Теперь Сима и знать его не захочет. И вечно у него так: ляпнет что попало, потом не расхлебать.
Когда он по лестнице слезал с сеновала, увидел ее в саду выбирающей спелую смородину. Она тоже увидела его, позвала, протянула банку с ягодами:
— Еще не ел, поди, в этом году.
Генка обрадовался, что Сима забыла ночную ссору, взял и стал прямо из банки сыпать себе в рот смородину, скользкие от росы ягоды катились за ворот, падали на землю. Сима смеялась, а Генка делал вид, что никак не может ни одной ягоды поймать в рот. Незаметно пролетел последний день. Опять ходили на ферму. И Генка с удивлением заметил, что Сима любит своих поросят. Вот как другие, например, любят щенят или котят… Всем у нее находились какие-то смешные, ласковые клички: Мурзилка, Огонек, Ленивец, Копытик. Одного розового поросенка она поймала на руки, когда тот лез кусаться к своим братьям, и стала ему выговаривать. Поросенок тыкался ей в шею своим любопытным пятачком, и хвостик закорючкой крутился у него безостановочно, как у настоящего щенка.
— Не подлизывайся, — ворчала Сима и легонько подшлепывала его.
Поросенок вырвался и помчался за коротконогим увальнем.
— Задиристый какой, — засмеялся Генка.
— А ему иначе нельзя. У него имя такое — Задира.
— Да ну? — поразился Генка. — А это кто? — попробовал угадать он. — Ленивец?
— Что ты, какой ленивец. Не видишь — слабенький он, потому и лежит. Сегодня пойдем в лес, я ему опять лекарства соберу.
— Какого лекарства?
— Травы. Думали, не выживет, а вот попил несколько дней, и уже ничего, гулять выпускаем.
Ходили в лес, собирали «лекарство» поросенку. Это была перистая травка, которую Сима называла гусиными лапками. Из нее Сима, оказывается, делала отвар и поила им поросенка.
— Откуда ты это узнала?
— Кузьминична научила. Она все травы знает.
— Не нравится мне эта бабка.
— Ох ты какой скорый, — удивилась Сима. — Кузьминична ему не нравится! Да добрее ее человека не сыщешь. Федю, отца твоего, от слепоты вылечила в войну. Слепнуть он начал, а тут немцы, врачей нет. Из других деревень и то к ней приходили.
— А чего она говорит, я на отца не похож?
— На Федора-то? Не знаю, мне год всего был, как он уехал, но говорят…
— Что говорят?
— Жалеют все, что уехал. Работник был золотой. Мальчонкой еще был вроде тебя, все умел, всякие машины правил, на работу везде первый, просить не надо.
Они шли по дороге, протоптанной среди высокой кудрявой конопли. И хотя солнце еще не село и небо на западе полыхало пожаром, здесь было таинственно-сумрачно, чуть-чуть страшновато и как-то по-особенному хорошо.
— Зачем папа отсюда уехал? — невольно вырвалось у