Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Но ведь они – еретики… — пробормотал я – точь-в-точь как некогда моя тетушка.
— Да, считались до некоторых пор таковыми, — кивнул отец Беренжер. — Но и в нашей Церкви, хотя и медленно, но все же происходят некоторые перемены. Пока это, правда, широко не афишируется, но у меня уже есть письмо из Ватикана, из папской канцелярии, в котором говорится, что вопрос об их еретичестве нынче находится в стадии пересмотра. Так что, полагаю, скоро в этой надписи никто не усмотрит никакой крамолы.
А в халате этом вашем, господин кюре? А в венчании с Мари Денарнан – при вашем-то сане?..
Но это к слову. А насчет этих надписей – поверил ли я ему в тот момент?..
6
И тут хочу сделать одно, по-моему, уместное отступление – скачок лет на семьдесят вперед, вполне посильный для моей прыгающей, как молоденькая, памяти.
Пройдя российский Ад, имя коему было на здешний манер "Колымлаг", я волею судьбы очутился в российском Чистилище, именовавшемся тут "101-й километр". Сие означало, что я не смею приближаться на меньшее расстояние к большим городам. Вероятно, до тех пор, пока не очищусь полностью, — знать бы еще, от чего, от своего богопроклятого здесь Идеализма, должно быть.
Ах, да что там большие города! Крохотные плевочки на карте этой необъятной страны, которую, обретя в своем Чистилище подобие свободы, я хотел получше узнать.
Старость еще не давила своею тяжестью так сильно, как сейчас, а после пережитого Ада с его чертями-конвоирами, воспрещавшими ступить по своей воле в сторону и на шаг, я был особенно легок на передвижение, если таковое тут, в Чистилище, мне позволяли.
И таки позволяли иногда. Так, однажды с группой передовиков-колхозников (а ваш покорный слуга числился, клянусь, передовиком-механизатором – так-то! — колхоза имени Кого-то Уже Невспоминаемого), с группой этих самых возлюбленных Материализмом передовиков, я был однажды премирован туристической автобусной поездкой в располагавшуюся неподалеку Оптину Пустынь, место, где когда-то заживо сожгли некоего их ересиарха, старовера (нечто вроде тех же наших катаров), первосвященника Аввакума.
Там, в Оптиной Пустыни, действовала какая-то своя аэродинамика, из-за которой происходило выветривание кладбищ, так что белые человеческие кости лежали на поверхности земли, будто уже услышавшие зов труб Господних и приготовившиеся к Страшному Суду.
Нашим гидом добровольно вызвался быть тамошний оптинский паренек лет двенадцати с запомнившимся мне до сих пор апостольским именем Фома, от природы наделенный, кстати, немалым красноречием. И вот, пока наши передовицы-колхозницы в оптинском магазине, что располагался неподалеку от погоста с белеющими там костями, выстаивали очередь за подсолнечным маслом (которого у нас, в колхозе имени Кого-то, отродясь не было, а в Пустыни почему-то имелось), я вместе с тремя-четырьмя оставшимися возле магазина покурить передовиками-колхозниками прислушивался к речам всезнающего Фомы.
Вначале он поведал нам о самих этих староверах, о том, как их сжигали во времена оны. Хотя и сжигавшие, и сжигаемые, как я сумел понять, в равной мере исповедовали неправильный, с точки зрения Фомы, Идеализм, сжигавшим отрок почему-то больше симпатизировал. Затем довольно доходчиво рассказал, как сжигали здесь, в Оптиной Пустыни, самого Аввакума с тремя единоверцами, привязав их к четырем углам деревянного сруба. Далее из его рассказа следовало, что, когда пламя уже лизало плоть первосвященника, тот произнес свои знаменитые слова… Для более внушительного их воспроизнесения Фома даже поднялся на импровизированный амвон – на ступеньки магазина.
— "Месту сему быть пусту", сказал поп, — поведал передовикам-колхозникам с этого амвона Фома.
— "И завоют трубы… какого-то там Суда", — добавил Фома страшным голосом.
— "И кости людские выйдут из земли!" – тем же страшным голосом продолжал этот не верующий ни во что, кроме своего Материализма, Фома.
— "И будут лежать там, овеваемые ветрами!" – войдя в раж и уже сам завывая, как трубы Господни, продолжал пугать Фома передовиков-колхозников.
Те невольно покосились на погост, где, подобно Фоме, завывал ветер и белели, действительно, кости, овеваемые им, как и было предсказано сожженным ересиархом.
Однако на том Фома останавливаться не стал. Он, движимый своим Богом Материализмом, поднялся еще на ступеньку выше и произнес уже не страшным, а мальчишески задорным голосом:
— Но мы, товарищи передовики!.. — сказал Фома.
— Мы как материалисты!.. — продолжал Фома.
— Мы, товарищи, разумеется, — закончил Фома, — этим поповским байкам, конечно же, не верим! — и, не глядя на погост с костями, куда-то по-быстрому ушагал.
После, оказавшись уже, по здешним меркам, в Раю, в моем нынешнем крохотном, три на четыре с половиной метра, с кухонькой и совмещенным санузлом раю на окраине Москвы, не раз вспоминал этого самого Фому, к отроческому возрасту уже закосневшего в нежелании видеть очевидное.
И думаю сам в свои нынешние без малого 100: а поверил ли я тогда, в храме, отцу Беренжеру? Или не поверил этим поповским байкам?
Так, наверно, и буду думать, пока память моя не перекочует в новое Чистилище, за свой 101-й километр, то есть уже, наверно, в небытие…
n
…И все-таки склонен полгать, что в тот миг я – ну, почти, почти – поверил нашему преподобному. Ибо, в отличие от моей богобоязненной тетушки, я знал что он тот, за чьей судьбой сам Его Святейшество папа – наивнимательнейшим образом…
А коли так – то, глядишь, вправду и тамплиеров, и катаров, и альбигойцев этих когда-нибудь оправдают.
И в халате этом, и в поясе, может, ничего такого уж греховного нет.
И в этой женитьбе его на Мари Денарнан – коли уж сам аббат Будэ венчал и ничего эдакого противобожеского не усмотрел.
И в этой "Черной Мадонне" – коли уж Его Святейшество – наивнимательнейшим…
Так что иди знай – может, и правду он говорит, отец Беренжер?
…Только вот пахло от него… Чем это, право, таким теперь от него пахло?..
— …Вообще, — продолжал отец Беренжер, — я и в самом деле, Диди, рад тебя снова увидеть. Мне всегда казалось, что меня лучше поймешь, чем остальные деревенщины. Ведь ты же стоял, если можно так сказать, у самых истоков – и здесь, в Ренн-лё-Шато, и там, в Париже.
Он не учел только той разницы, что с тех пор уже почти шесть лет прошло, так что теперь я был не тем деревенским мальчуганом, готовым за десять су в день чистить ему сапоги и боявшимся лишний раз открыть рот. Теперь я был почти мужчиной, с тремястами пятьюдесятью франками годовой ренты, то есть, по здешним меркам, человеком вполне солидным и уважаемым, так что теперь боязливо держать рот на замке я не собирался. Поэтому спросил – просто чтобы не быть, как тогда, молчаливым истуканом: