Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда Миякава заметил на сосне рыжие иглы, он не подумал, что это признак ее скорой гибели. Своего садовника у него не было, и он обратился за помощью к другу. Пришедший садовник хладнокровно заявил, что сосна погибнет. Он добавил также, что дерево, видимо, подтачивают насекомые и, раз иглы начали рыжеть, спасти его уже невозможно. Миякава просил хоть что-нибудь предпринять, но садовник лишь беспомощно разводил руками.
Из дому и со двора, с улицы и с платформы — отовсюду тяжело было глядеть на это гибнущее дерево. Агония продолжалась долго. На сосне не осталось ни одной зеленой иголки, но, порыжев, они не опадали. Бывали дни, когда засохшая сосна казалась Миякаве зловещей и безобразной. «Глаза бы мои на нее не глядели», — нередко думал Миякава, но вопреки таким мыслям невольно обращал к ней свой взор. Он думал, что нужно поскорее срубить сосну. И не только ради того, чтобы он перестал ощущать ее в себе, но для того, чтобы похоронить ее.
Прошло еще несколько лет. Порыжевшие иглы осыпались, мелкие ветки сгнили, пообломались и многие большие ветки.
Миякава стал реже вспоминать о существовании засохшей сосны и о том, что хотел срубить ее. На погибшие ветви ложился снег. Он как бы обновлял дерево. Ветви под снегом были холодными, но временами казалось, будто от них исходит тепло.
И вот он увидел на вершине сосны сокола. Птица опустилась на сосну, потому что Миякава ее не срубил. А сосна не была срублена потому, что добраться до нее было нелегко, а может быть, из-за лености Миякавы. Так или иначе, а сосна по-прежнему стояла на вершине холма и на ней сидел сокол.
Сокол сидел неподвижно. Миякава затаив дыхание глядел вверх, и ему казалось, что в него вливается соколиная сила, что эта птица передает свою силу и высохшему дереву.
Миякава хотел было позвать жену, чтобы и она полюбовалась на сокола. Звать надо было громко, иначе жена бы не услышала, и Миякава раздумал, решив, что его крик вспугнет птицу.
Сокол был недвижим, словно изваяние. Казалось, своими когтями он намертво впился в дерево.
Однако птица — существо живое, когда-нибудь она улетит. А засохшая сосна останется. Но это будет сосна, на которой сидел сокол. Миякава один раз видел его, но теперь сокол надолго останется в нем.
Какую весть принес сокол для Миякавы? Если его появление было хорошим знаком, добрым предзнаменованием, то в чем же счастье, в чем радость, которые должны были снизойти на Миякаву? Не в том ли, что он увидел сокола?
Это случилось позапрошлой весной. Огромная высохшая сосна, что стоит на вершине холма за домом, с тех пор почти не изменилась. Сокол больше не прилетал. Может быть, и прилетал, но Миякава его не видел.
Миякава стал теперь думать, что сокол внутри него.
Вряд ли поверят люди, расскажи он им, что в их городок, да что там в городок, прямо на холм, рядом с его домом, прилетал сокол! Он решил никому об этом не рассказывать.
Такэси Кайко
НАГРАДА СОЛДАТУ
ДЕНЬ ПЕРВЫЙ
Я дописал последнее слово и поставил точку.
Вздохнул, откинулся на спинку стула. Ныли плечи — ведь я не разгибался целый день. Во рту и в желудке было скверно — перекурил, перепил. Табачный дым висел в воздухе смрадным облаком. Я собрал страницы, сложил их по порядку. Надо бы вызвать боя и послать его на телеграф. Сегодня рукопись отправят быстро и беспрепятственно: в городе все спокойно. А когда бывает очередной переворот, телеграф закрыт. Головной отряд по приказу командования в первую очередь занимает телеграф и радиостанцию. Ничего не поделаешь — чрезвычайное положение. По и после его отмены отправить рукопись трудно: телеграф наводняют иностранные корреспонденты, представители различных агентств, и каждый стремится толкнуть свой материал в первую очередь. Но сегодня не было ни переворота, ни активных боев. И мою статью отправят сразу.
Я подошел к окну, приоткрыл ставни — надо же хоть немного проветрить номер. Ставни страшно тяжелые, железные. В любую минуту могут швырнуть гранату, поэтому администрация здешних гостиниц прежде всего старается обеспечить постояльцев непробиваемыми ставнями, а кондиционеры воздуха — это уж дело десятое. Я взял стакан коньяку, начал пить маленькими глотками, осторожно смачивая опухший, шершавый, как гусеница, язык. Очень я люблю это время дня. За окном каждый раз происходит чудо. Над рекой разыгрывается великолепный, поражающий воображение спектакль. Солнце переплывает на тот берег, падает на огромную равнину и начинает плутать среди кокосовых и саговых пальм. По небу растекается фиолетово мерцающая кровь. Равнина саговых пальм, крохотная верфь, рекламный щит с огромной пачкой сигарет «Кэптэн», серо-коричневый топкий берег, жалкие лачуги, крытые пальмовыми листьями, и мутно-желтая быстрая река — все наливается неистовой, неудержимой, мрачной в своем безумии яростью. Она, эта ярость, сгусток энергии, не знающей, что такое усталость. Мое воображение буйствует на закате, как сам закат, и я вижу то колышущийся винно-красный занавес из французского бархата, то разверстую плоть, еще содрогающуюся от только что испытанного наслаждения, то пулевую рану — когда стреляют в упор из винтовки и пуля, выходя из ствола, обладает давлением в несколько тонн. Вчера, когда наш отряд, разбитый и преследуемый, обратился в бегство и мы, спотыкаясь и падая, продирались сквозь заросли тростника, а за спиной, совсем близко, стрекотал тяжелый пулемет, я, бросаясь ничком в болотную жижу, вдруг увидел точно такой же закат. И сегодня, сидя с утра за машинкой, мучился — не потому, что потерпели вчера поражение, а потому, что никак не приходили слова, способные передать великолепие заката. И я совсем обалдел от сигарет и коньяка, дравшего мой язык хуже напильника. В дверь постучали, и я поспешно отошел от окна.
— Entrez![15]
Это, наверно, бой — пришел за рукописью. Склонившись над столом, я выровнял стопку листов, вытащил из кармана деньги и удостоверение, дающее право на оплату телеграммы по месту получения. И только тут вспомнил, что еще не вызвал боя. Кто же это? Я открыл дверь. В сумрачном коридоре стоял американский солдат в полевой форме. Низкорослый, круглый, как бочка, и неуклюжий, как медведь. Сержант Уэстморленд.