Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Анна Сергеевна потупилась, медленно поставила чашку на стол, провела ладонью по скатерти.
Я осторожно спросила:
– Почему вы – поболее всех?
– Мы с ней по молодости – лучшие подружки были. Думаешь, она, Маша-то, всегда такая ходила? Э-э-э… Я вон покажу тебе, у меня карточка есть. Сейчас.
Анна Сергеевна зашла в избу и чуть погодя вынесла фотографию – выгоревшую, рыжеватую, в старой железной рамке.
– Гляди, какая была.
С фотографии, обнявшись, смотрели две девушки. Та, что слева, – конечно, молодая Анна Сергеевна, статная, крепкая. А справа стояла красавица, записная, как говорят в народе. Стройная, точёная фигурка, широкая коса через плечо, ясные, распахнутые глаза. И даже на чёрно-белой фотографии – а видно румянец на щеках. Весёлый румянец!
Я молчала, не зная, как спросить.
Но Сергевна и без слов понимала. Аккуратно убрав карточку, она долила чаю, прикрыла окно, за которым уже прохладнел сырой вечер. Села. И тихо заговорила.
– Краше Маши в деревне никого не было. И парней за ней увивалось… А она только на Степана глядела. Да, да, не удивляйся – на моего Степана. Только тогда он её любил, её и сватал. А я по нему сохла, да молчком. Подруга ведь, лучшая, как уж иначе…
Маша-то всё знала, зоркая она была. Как свадьбу они назначили, порешили то есть промеж собой, я и радовалась за Машу, и, честно сказать, сердцем обрывалась. Да только Бог иначе задумал.
Анна Сергеевна помолчала. Вздохнув и словно собравшись с силами, проговорила:
– В колодец Маша упала накануне свадьбы. Шла с вечёрки, от меня же шла, платье мы с ней подшивали свадебное. Кроме меня, у неё никого не было, родители рано умерли, одна она жила. Вот мы и шили вдвоём, вот и засиделись… Спешила она, видно, темно уж, а на руках-то – платье, пышное оно. Так и не увидела, куда свернула по темноте. Там на слободке, аккурат против её дома, старый колодец был. Обсыпался он давно, забросили его, и сруб гнилой дыру ту завалил, да лопухами позаросло. Как уж она туда заступила, не знаю, да только доски под ней проломились, она в дыру и полетела.
Анна Сергеевна, привстав, осторожно поймала в горсть ночную бабочку, бившуюся в стекло лампы, приоткрыла окно, выпустила.
– Маша всю ночь в том колодце пролежала. Звала, да только утром услыхали. Лицо, голову разбила, спину поломала. В больницу повезли, думали, кончается. Нет, выжила. Степан чёрный ходил тогда и всё к ней в больницу ездил. Днём столярничал, а в ночь – к ней.
Только, как она в сознание пришла, погнала его сразу. Не хотела она Стёпину жизнь заедать, твёрдо на том стояла. Вроде путает всё, разумом слаба, но тут твердит одно: «Не ходи, не гляди, не стало меня. А тебе жить». Да всё ко мне его гнала. «Ты, – говорит, – к Ане иди. А я на ваших детей радоваться стану». Ну, он – ни в какую.
Анна Сергеевна глянула на меня, улыбнулась старой улыбкой:
– Ты пойми, Насть, любила она Стёпу, так любила, что о нём, а не о себе пеклась. Его счастья хотела. И моего счастья – тоже хотела. Она, Маша, так людей по сию пору любит. Не к себе, а от себя.
Как на ноги встала, так и не вернулась она в деревню. В совхозе, в Рождествено осталась. Чтобы Степана отвадить. Дом её заколотили.
А она при садовом хозяйстве определилась, яблони растить. И так хорошо у неё это выходило, что сад прямо разрумянился – вот так и говорили! Прорва яблок пошла. Она же их, яблони сами, за детей своих почитала. Других уж Бог не ссудил, так она яблоням мамой стала. И все они у неё как детки были, все с именами. Так года три прошло. А Степан всё кругами один бродил.
Но только с каждым годом Маша всё больше умом уходила. И знаешь, так мне казалось… да я и теперь так думаю…
Анна Сергеевна подвинулась поближе.
– Казалось мне, что она это специально, умом то есть, ушла. Сама так сделала. От Степана ушла, чтоб он жизнь зажил, а не мыкался.
Сергевна села прямо, потеплее обернула плечи платком.
– Насть, и ты гляди: вышло же всё по её хотению, по Машиному. Полюбили мы со Степаном, да как крепко! Он мне даже потом говорил, что пуще Маши меня любит. Может, врал, да ладно… – Сергевна махнула рукой, – любовь, она разная бывает, не сравнишь. А я так и сравнить ни с чем не могу, Стёпа у меня один был. Я и детей ему родила, и жизнь ему отдала. А он – мне.
Но Маша, ты знаешь, она ж, пока Степан был жив, так в деревню и не казалась. Яблоки присылала, детей радовать, но всё через соседей. Я-то, потихоньку от Стёпы, к ней в Рождествено хаживала: и душа у меня за неё болела, и благодарна я ей, и вроде виновата, а чем – не знаю. Схожу так, поговорю с ней, а потом иду назад – то улыбнусь, а то плачу.
Всю жизнь я со Степаном в счастье прожила, по Машиной воле. А ты говоришь – бессмысленная…
– Да я ж не знала…
– Ну да, ну да.
Анна Сергеевна добродушно покивала. Задумалась.
– …А уж как прибрал Степана Бог, так о ту же осень Машу на пенсию попросили. Вот тогда и вернулась она. Деревенские дом подновили, хотели ей огород вскопать-насадить, да она воспротивилась. «Тут у меня только детки мои будут». Всё яблонями засадила. Уж ей сам председатель лучшие саженцы выделил, уважил. И сколько зим лютых было… Почитай, половина садов у нас вымерзла, а у Маши – хоть бы одно деревце, её деревьям будто и мороз не в мороз. Вот ведь как она с ними. Она говорит, что у них, у яблок-то, и желания, и мысли есть. Слыхала?
– Да. Она немного говорила. Сказала, что пока они с ней побудут, но скоро всем раздаст.
– Во-во… – Сергевна улыбнулась, – опять раздаст. Она всё раздаст в этом году. У всех ведь пусто. Сперва яблоки раздаст. Потом варенье. А я побольше наберу. Потом ей же зимой и отдам – она же о себе точно забудет. Всё от себя… Эх, Маша.
И так ласково сказала Анна Сергеевна «Эх, Маша», что