Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь, когда научился вести себя с девушкой, узнал, что делать, чтоб добиться близости, как хорошо в этой близости, другие девушки на месте Ольги представлялись довольно легко. Хотелось и не только девушек, но и женщину – спелую, лет тридцати… Нет, не ему хотелось! Не ему, а той силе, что вдруг возникала, приходила из глубин его существа и становилась им…
Он догадывался, что эта сила перешла к нему через поколения мужчин от диких самцов какого-то докаменного века. Когда не существовало еще семей, человеческих правил, законов. Самцы видели самок, и бросались на них, и, может быть, даже не получая особого удовольствия, покрывали. Вплескивали в них свое семя, и через положенный срок рождалось новое существо. Чуть менее волосатое, злобное, хищное.
Впрочем, и сегодня мужчины практически неутомимы: они могут заниматься сексом почти каждый день; женщины тоже готовы к сексу пусть не душевно, но физически – почти всегда. В отличие от других млекопитающих.
Людей сдерживает стыд перед окружающими, разные моральные ограничения. От зачатия защищают всевозможные изобретения. Не будь их – ограничений и изобретений, – люди расплодились бы неимоверно, сидели на каждом квадратном метре планеты. Их и так во много раз больше, чем собак и кошек.
Но порой так хочется стать тем диким самцом…
Топкин вспомнил себя шестнадцатилетнего. Тонкий, легкий, с прической под музыкантов «Депеш Мод». С часто стоящим, готовым к приятной работе членом, таким налитым, твердым, что было трудно ходить. Вспомнил Ольгу – тоже тонкую, стройную, гибкую. Ее мягкие икры на его плечах, лицо с прикрытыми глазами и приоткрытым ртом. При каждом его толчке из нее вылетает, медленно гаснет в пространстве тихий сладостный стон… Вот они перевернулись, и Ольга уже на нем. Невесомая, длиннотелая.
«Андрюш… – всхлипывающий шепот, – Андрюш…»
Топкин успел прижать к паху простыню, и в нее туго брызнуло горячее.
* * *
Еще не проснувшись, почувствовал першение в горле. А проснулся от кашля. Лежал, прислушиваясь к себе. Понял: заболел. То ли от того, что промок вчера и ходил промокший на ветру, то ли от холодного пива. А может, и не заболел, а это от пастиса – обжег горло…
Вяло поднялся, морщась, посмотрел на по-прежнему работающий телевизор, где что-то обсуждали.
Взял с тумбочки программу пребывания в Париже. Сегодня бесплатных, а точнее, входивших в стоимость тура экскурсий не было. Кто-то сейчас отправляется в Нормандию за сто сорок евро, кто-то – в Фонтенбло за шестьдесят пять. Про Фонтенбло Топкин читал: это дворец, который любил Наполеон, там вроде и отрекся, уехал на Эльбу… Что не жилось человеку? Ну повоевал, захватил почти всю Европу, но зачем надо было в Англию лезть, а тем более – в Россию?
– Вот самое время об этом думать! – хохотнул над собой; смех вызвал новый приступ кашля.
Попил воды из бутылки.
Надо идти завтракать, пока не поздно. А потом куда-нибудь погрести. Вчерашний день, считай, потерян, так еще в этот вползает разбитым и вялым.
– А чего ты хотел после бутылки пастиса?.. Может, его вообще нельзя чистым пить. Передоз какой-нибудь анисовый… Так! – подстегнул себя. – Пожрать – и вперед!
Быстро надел джинсы, глянул в окно. По стеклу криво ползли струйки воды. Там снова дождь и ветер.
– Бли-ин…
Ничего, ничего, сейчас зайдет в первый попавшийся магазин и купит куртку или свитер. Зонтик. И все будет нормально.
Схватил карту, развернул. Забегал взглядом по темно-желтым зданиям, обозначающим достопримечательности. Сакре-Кёр, Гранд-опера, Лувр, Триумфальная арка… Да, обязательно надо пройти от Лувра до Триумфальной арки. Это пространство как раз и есть Шанз-Элизе. Елисейские Поля…
После кофе с молоком и вымазанного «Нутеллой» круассана стало полегче, горло успокоилось, и Топкин, снова надевший все, что у него было, пошел по узкой улочке на юг, рассчитывая, что выйдет если не к Лувру, то уж наверняка к Сене. А там, на берегу, определить местоположение Лувра будет несложно.
Можно сразу и в музей сходить. Экскурсия запланирована на последний день, но что там в последний день увидишь? На Лувр, говорят, надо потратить несколько дней, чтобы по-настоящему понять… Да, и выяснить, где импрессионисты – в самом Лувре или в другом здании. У Перрюшо написано – в Лувре, но вроде бы перенесли… Черт, заранее нужно было погуглить…
Топкин полюбил импрессионистов и их последователей не из-за картин, а из-за книги Ирвинга Стоуна «Жажда жизни». В детстве наталкивался на репродукции Ван Гога, Сезанна, Моне, Гогена и недоумевал, почему их каляки-маляки ставят в один ряд с картинами настоящих художников. А то и выше.
Но, странное дело, эти каляки-маляки остались зарубками в голове, а, как считал Топкин тогда, настоящее почти стерлось… До сих пор он во всех подробностях помнил свои ощущения, когда обратил внимание на картину Ван Гога.
Мама собирала репродукции – открытки, которые можно было, наклеив на них марку, отправлять по почте.
Открытки лежали в коробке, и Андрей с сестрой Таней часто перебирали их, играли в целые города, разложив на паласе. Вот дома – городские пейзажи, вот парки – пейзажи природы, вот жители – портреты…
Были среди репродукций изображения обнаженных женщин, которые мама почему-то не прятала, держала со всеми вместе. От некоторых Андрей не мог оторваться. Одна, очень-очень красивая, спала на лужайке, прикрыв треугольничек между ног ладонью; на обороте было написано: «Джорджоне. Спящая Венера. Дрезденская картинная галерея». Другая, как бы защищая лицо рукой, кокетливо улыбалась, глядела прямо на Андрея ярко-черным зрачком, а маленький мальчик развязывал ей синий пояс на платье, хотя платье и так почти ничего не скрывало – две сметанные груди с розовыми сосками были обнажены. Взгляд у девушки был такой… современный какой-то, как у старшеклассниц… Подпись гласила: «Джошуа Рейнольдс. Амур развязывает пояс Венеры. Государственный Эрмитаж». Третья, темноволосая, но белокожая, сидела, положив ногу на ногу, поправляя прическу. Смотрела тоже прямо на Андрея, внимательно, с любопытством, будто он ее фотографировал. А у ее ног пристроился подросток-негритенок и восторженно любовался девушкой. Самое волнующее на этой картине было то, что негритенок положил руку на ляжку девушке, и она, судя по всему, приняла это как должное. «Карл Брюллов, – читал Андрей знакомое имя. – Вирсавия. Государственная Третьяковская галерея».
Много в коллекции обнаруживалось картинок с неприличными сценами или с такими вещами, о каких не принято было говорить. Особенно Андрея увлекала, заставляла себя разглядывать снова и снова такая: деревенский праздник, но не русской деревни, а средневековой европейской. Стол во дворе, за ним пируют несколько человек. Один уже упал со стула и спит, другой, скрючившись у забора, блюет, еще один задрал юбку женщине и что-то там делает, а на них с любопытством смотрят коровы из сарая…
Завораживала чем-то и такая картинка: по центру сидит голый мужик, весь в складках жира и лишней кожи. В руках – чаша, которую наверняка вином наполняет – переполняет – толстая женщина. Женщина одета, но одна грудь вывалилась из платья. Позади них какой-то лысый старикан пьет вино прямо из кувшина. А внизу – дети лет пяти. Один ловит струйку вина, вытекающую из чаши, а второй, с осоловевшими глазами, мочится, задрав рубашонку…