Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Умерла? – выдохнул я.
– Да нет, – сказал Костя, – гляди, веко дрожит. Она мучается. Надо ее убить. А то долго будет мучиться.
– Убить? – переспросил я.
– На! – Аня решительно протянула мне спицу. – Уколи ее! В сердце! Не бойся, это будет по-настоящему добрый поступок.
– А где сердце? – растерялся я.
– Я покажу!
– Мы покажем! – с каким-то сатанинским ликованием подтвердил Костя. – Коли!
– Но это же чтоб не мучилась? – неуверенно переспросил я.
И стал колоть. «Не сюда, выше», – координировали дети. Ящерица неожиданно задергалась. Значит, она была ничего? Но уже проткнута? Значит, теперь надо уж точно добить? И я протыкал ее снова и снова, с нажимом, с отчаянной решимостью, со слезами, думая, что, убивая, избавляю ее от мучений. А сердце обливалось кровью. Зимой в Москве, болея, в температурном бреду я видел одно и то же: ящерица дергается, а я вонзаю спицу. Вонзаю, вонзаю и вонзаю. Я стонал, разметавшись, а кошка мурлыкала в ногах.
Прошли годы, мне исполнилось двадцать, Пумка к тому времени уже давно умерла. Как-то весной я отправился на день рождения к другу – в общагу, что в башне МГУ. В пыльном коридоре в ноги мне шмыгнул серый полосатый котенок – некое смутное предзнаменование. Гости в основном тусовались на общажной кухне, среди бутылок и закуси. В разгар праздника я заглянул в комнатенку именинника: несколько парней столпились в углу возле шкафа. «О! Лезет-лезет! Ща укусит! Блин!» – Они ржали, визжали и, чуть отпрянув, вновь наседали на что-то мне невидимое.
Я приблизился. Их привлекли зеленые существа, которые в виде недвижных веточек обычно покоились в прозрачной пластмассовой коробке. Один из парней, белозубый и азартный, пшикал раз за разом флаконом одеколона внутрь коробки.
– Дай мне, слышь! – требовал другой, мутно-пьяный. – Заткни им воздух на хрен!
Веточки, ожив от пытки, приплясывали, извивались, вертикально вытягивались, закрывали друг дружку, пытались ползти по пластмассовым стенкам и соскальзывали.
– Эй, вы че? Это мое! – завопил я первое, что пришло в голову, схватил коробку и бросился на кухню.
– Твое? Как твое? Стой! – неслось вслед растерянно-злое.
– Алеша! – я подскочил к имениннику. – Твои дружки мучают твоих… Как называются? – Я потряс коробкой. – Одеколоном поливают!
– Это палочники, – меланхолично заметил именинник. – Пускай. Все равно выбросить хотел.
Я отвернулся и пошел. Через каких-то пять минут, скользя и напрягая ноги, чтоб не упасть, я брел по ледяным рытвинам темной дороги вдоль железной ограды университета. Правой рукой я заботливо прижимал карман полушубка, в котором была коробка с зелеными веточками. По дороге мне вспомнилась, конечно, давняя летняя ящерица детства. Ее образ двигался надо мной, как путеводная звезда. Надеюсь, она глядела благосклонно с того света.
Когда буду умирать, что мне придет в голову? Что увижу, пропадая? Какую картину ускользающей жизни? Какая фраза подмигнет строкой рекламного неона и затрепещет на губах за миг до безоговорочной ночи? Можно ли заранее, загодя, за годы подготовиться к этим секундам и отрепетировать? Хотя зачем? Ну чтобы не вообразить какую-нибудь ерунду вроде неоплаченного счета за воду или натюрморта из сосисок и соленых огурцов и не сболтнуть что-то скучное и пустое…
А что не пустое?
Или правильнее молитва?
Вот этот человек, которого сейчас в третий раз несут вокруг храма в лакированном гробу, отделанном белыми кружевами, похожем на кремовый торт, – открытый гроб, но под отдельной тряпицей лицо и под простыней остальное тело, – этот человек умер после возгласа в самом начале вечерней.
Обойдя храм с кадилом и обдав терпким дымом ладана каждого из прихожан, включая жену и деток, он взошел на солею, откуда всегда проповедовал, и, повернувшись к открытым Царским вратам, повел ектенью своим высоким голосом: «Миром Господу помолимся!» – и сквозь жалобное звучание хора: «Господи, помилуй!» качнулся, упал и застыл, накрытый тяжелым и складчатым золотым облачением. Служба остановилась, пытались привести в себя, вызвали скорую, но всё напрасно и мгновенно: сердце.
В тот вечер он служил один. А на отпевание собралось пятеро священников: в белоснежных ризах, они бредут за хоругвями, под медленный колокольный перезвон, морщась от тяжести, иногда спотыкаясь и не прекращая пение. У тех, кто следует за ними, преобладает траур.
Солнце сверкает и, кажется, сходит с ума, возбужденное этой бело-черной, притягивающей и отталкивающей игрой цвета.
Северное небо сине-стеклянное, неживое. Сочная зелень между неровными зубищами камней.
Опускают гроб около ямы на деревянные табуреты.
Белобородый протоиерей, дрожа морщинистой рукой и блестя серебристой ложечкой, крестообразно посыпает ткани рыжеватой землей.
Бледные кисти покойника выпростаны. Кроме них – ничего. Как будто замело человека. И лицо ему замело. Хочется приподнять этот возду́х, этот хлопковый плат, и заглянуть напоследок: как ты там? А нельзя. Считается, священник во время отпевания предстоит Богу, и поэтому не положено видеть лицо.
Медный крест вложен в заиндевелые пальцы, медное Евангелие на груди.
Сугроб посреди лета.
Мне не повезло, один-одинешенек, а у Сретенских, как обычно бывает в семье священника, ребят хватает: два поповича и две поповны, все погодки, родились друг за дружкой.
Мне двенадцать. На зимние каникулы отправили сюда, в вологодскую деревню, где их отец – настоятель храма, возле которого стоит большой деревянный дом, а вокруг темнеет ельник.
Сюда же приехали Охапкины из Ярославля: батюшка, матушка, двое сыновей и дочка.
Днем мы бьемся и возимся возле снежной крепости на берегу замерзшей реки Шарженка.
Эту чудо-крепость построил глыба к глыбе, ловко вытесав вход и бойницы, старший из детей Сретенских, подросток-великан Никита, о котором говорили: «золотые руки». Он был в любую погоду напоказ без варежек, с пухлыми пугающими пятернями, из-за цыпок похожими на сырники в румяной корочке, иногда в брусничной кровке.
Помогали ему мы все вместе: катали снежные шары, сгребали и приминали снег и тоже ходили к полынье, откуда носили дымящуюся воду. Из ведер ее переливали в лейки и ровно орошали широкие поверхности.
Никита стал скульптором (в основном кладбищенским) и краснодеревщиком, любит крепко выпить и не знает отбоя в заказах, потому что хорош в своем деле.
Он же поставил поодаль трех богатырей, голыми пальцами мастера вылепив из снега, и закрепил водой. Эти ладные одинаковые фигуры, похожие чем-то на него, расцветила гуашью его сестра Дуся. Витязи стояли уверенно, карауля покой речного льда, золотясь кольчугой, щитами, мечами, шлемами, одинаково румяные и синеглазые, с тремя бородами: черной, желтой и снежно-седой.