Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дуся-Евдокия, с детства рисовавшая, стала послушницей в далеком бурятском монастыре, где она пишет и реставрирует иконы. Она раскрасила и крепость, не жалея краски, в багряные и лазурные тона, позолотив два шара, намертво приклеенные к стенному валу как бы с намеком на купола (кресты ставить не стали, был бы перебор).
Вот внутри этой крепости и держали оборону Сретенские, отпрыски старого духовного рода.
А Охапкины и я, чьи отцы – священники в первом поколении, пытались крепостью овладеть.
– В бой! За Русь! – возглашал истошный Петюня, младший Охапкин, норовивший вырваться вперед и сквозь обстрел кубарем броситься в ворота, под ноги к противнику, весь побелевший.
Его отшвыривали.
– С нами бой! – кричал он хрипловато.
– Бог! – сурово поправляла сестра Маша, отряхивая сахарную вату его шарфа и смешную розовую шапочку, похожую на кулич в глазури, но спустя недолгое время он снова увлеченно выпаливал свой ошибочный клич.
Впрочем, он же размашисто крестился перед каждой битвой, помахивая голой веткой, как кадилом, которое минуту спустя превращалось в орудие, и возглашал грозно: «Миром Господу помолимся», сам себе отвечая неким мохнатым многоголосьем, изображающим хор.
Это происходило под одобрительный общий смех, пока не заложила ехидная Лида Сретенская (в будущем суперактивный волонтер; она усердно ищет и, по счастью, часто находит пропавших людей). Тогда взрослые отругали Петюню и нас всех.
«Молитва не игра, глупыш, разве ты не знал?» – допытывалась его матушка, стараясь быть мягкой и всматриваясь в глаза с острой тоской, он обреченно и согласно кивал и отныне перед боем сипел и булькал что-то под нос, видимо, в голове все же проигрывая молебен о победе.
Можно было бы ждать от Петюни служения в церкви, но пошел вразнос, ушел из дома, играл в переходе на гитаре, которую однажды в порыве гнева сломал случайный прохожий, его отец. Петюня стал фотографом, безостановочно перемещается по всему миру, словно не находя приюта, наполняя соцсети то нежными, то резкими кадрами природы-дикарки.
Зато Митрофан из стана Сретенских мог без всякой опаски играть в духовное лицо. Само лицо его я успел подзабыть, и в памяти осталось какое-то светлое восковое пятно внутри суконной ушанки.
Он выделялся особенной торжественной дикцией и трагичным голосом, которому помогал красивыми плавными жестами. Митрофан вообще любил проповедовать, что никем не возбранялось.
– Дорогие братья и сестры! – с ледяного вала, поддерживаемый за ноги родными, начинал он горестно. – Давайте помнить, чему учат нас святые. Вы мы – ближние, и никого не надо бить сильно, нельзя душить, нельзя в лицо снежком…
Не успевал он закончить перечисление своих страхов, как мимо туда-обратно принимались летать увесистые снаряды.
У него сложилось: стал священником, настоятелем храма в самой Вологде, большая семья.
Мне думалось, священником, а может, и монахом, станет и другой мальчик, бледный и хрупкий Тимоша Охапкин, игравший в войнушку нехотя и неумело. Он комкал снег так нежно, а кидал так робко, что пульки не достигали цели или рассыпались, а иногда в самый разгар сражения просто замирал, очарованно засматриваясь на что-то внутреннее. Очевидно, так он изучал анатомию человека, потому что, отслужив в армии, стал хирургом.
Круто воевали поповны. Дуся и Лида лепили со скоростью заправских стряпух, от них же я получал снайперски точные удары, болезненные, но обычно по ногам, в колени, отчего снег быстро забивал валенки.
В нашем слабом воинстве мне подспорьем была Маша, метавшая сосредоточенно, даже хищно, с тайным жаром возбуждения. Я норовил подбить великана Никиту, маячившего перед воротами своей цитадели, и, когда попадал, ее поджатые губы розовели, размякали и расступались, давая волю радости. Из нее аж выпархивало: «Ой!» или «Ох!» при всякой удаче, а вот получая, она отмалчивалась и еще решительнее нагибалась за ответкой.
Маша отдалилась от семьи и храма, снимала комнату в Москве, работала официанткой в хипстерском баре, там однажды нацедила мне кружку крафтового пива (приветливо-напряженная), вроде у нее случилась несчастная любовь, потом она уехала на остров Валаам, где стала учительницей начальных классов.
Если было слишком морозно, чтобы лепить, мы, сближаясь, армия на армию, швыряли горсти снега в глаза и за шиворот, свирепо ослепляя друг друга молочным паром.
Русская зима, обманчиво миролюбивая голубица Пикассо, несла нас в жестяном клюве и пышно обвевала воинственными крылами…
Мы заметно отличались от всех. Даже облик поповичей был вызовом. Родители обрекли нас не только на необычные судьбы, но и на странноватые одежды.
Ребята из соседней деревни, приходившие с другого берега играть, были одеты бедно, но иначе, наряднее в своей пестрой синтетике. Наши одежды выглядели старообразно, подчеркнуто несовременно. Строгая аккуратность сочеталась с неряшливостью, которую можно назвать небрежением к мирскому. Все казалось немного мешковатым, шире и длиннее, чем положено, как бы стремясь вырасти до облачений. В обеих семьях дети донашивали одежды друг друга, которые перелатывались, невзирая на пол. Голорукий Никита был в тулупе и сапогах. У девочек под куртками и полушубками прятались вязаные домашние кофточки. У Петюни черный свитер был заштопан на рукавах шерстяными нитями другого цвета, как сейчас помню, синего. И никакого шмотья с надписями или картинками! Лида, изображавшая примерницу, и вовсе не расставалась с юбкой, изрядно мешавшей ей в снежном побоище.
Я носил потертый, с неудобными заклепками шлем, подаренный пожилой папиной прихожанкой, оставшийся от ее покойного мужа. «Натуральная кожа! На любые холода!» – восхищалась моя мама.
– Че это? – присвистнув, спросил один из деревенских мальчишек. – Седло кобылье?
– Шапка летчика! – отрапортовал я, стараясь произвести впечатление на милую Машу в ее пуховом платке.
Она жалостливо расспрашивала ребят про их житье, те хорохорились, но отвечали, как на исповеди, без утайки и лукавства, может быть, чуя наше непритворное участие: «Отец помер», «А мой ушел», «Мои работу ищут, трудно приходится…», «Хочу быть музыкантом, хожу в кружок после школы, у нас своя группа, я клавишник, а дома говорят: в слесаря иди, оно вернее»…
– Лучше музыка! – одобрял боевой Петюня.
Возможно, тогда в Маше созревало желание отдать себя простонародью.
– Вы только сами не пейте, не курите, – убеждала она ласково, – вы учитесь хорошо, пожалуйста…
Ее перебивала Лида, наставительно, как хозяйка этих мест:
– Скоро тут воскресную школу откроют. Молитвы какие-нибудь знаете, нет? Надо вам в воскресенье в церковь прийти, мой папа – батюшка, он вам правильные книжки даст.
Сретенские были на домашнем обучении, Охапкины посещали гимназию.
Как-то, отстояв литургию, поприслуживав, попев и причастившись, мы, догрызая каменевшие на морозных зубах просфорки, примчались к крепости, где нас уже поджидали ребята.