Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне было одиннадцать, к родителям на дачу приехал их знакомый доктор с дочкой, моей ровесницей. Сладкая, темная, пухлая, странно перезрелая. Вдвоем в комнате мы стали бороться на диване. Шутливо, но с каждой секундой все увлеченнее. Брови ее взлипли, глаза яростно распахнулись, щеки запылали. Она срывалась на звонкий смешливый визг. Не выдержала, разжала хватку и, вероятно, от избытка восторга отскочила к окну и ладонью ударила по стеклу. Осколки посыпались, кровь бодро хлынула. Крови было много: густая, покрывала деревянный пол. Казалось, девочка с удовольствием пускала ее из своей руки, кругами орошая доски. Потом мы ходили по саду, она напевала мечтательно, рука была замотана отцом-врачом, под белым строгим бинтом развратно темнело багровое. Потом они уехали, но еще несколько дней в комнате пахло кровью. Замытой, но все равно въевшейся в щели. Скользкий тревожный запах. Запах извивался в воздухе, подлый и очень живой.
Кровь я глотал, запрокидывая голову, хмыкая, мстительно и счастливо, в день совершеннолетия после драки и внимал ее горячему вкусу, и она все не затыкалась, так что, придя домой, я оскалился перед зеркалом: зубы воинственно были обагрены ею, доставленной из носа.
Кровь видел на войнах. Тяжелую, тусклую, смешанную с горелым мясом в дубовой роще. Запекшуюся в оранжевом ботинке подле развороченного танка. И по ступенькам сельского продмага кровь, стежками, пунктиром, вела за угол, к мужчине в синем спортивном костюме, который, распахнув руки, лежал, застреленный.
И что? И зачем я все это вспоминаю? Зачем хочется воскрешать перед глазами когда-то увиденную?
Хоть я и начал с голубка, но не продолжу деревенской скотиной, петухом и козой и уж тем более не стану писать здесь про стейки и карпаччо, потому что шагнула, полилась на страницы человечья, грозная кровь. Кровь волновала меня с первого детского похода в кабинет, где ее сдал. Я разбавлял акварель в воде игрушечной ванночки и устраивал кукле переливание крови, отрывал руку и вливал красненькое в полое пластмассовое тело. И взбалтывал куклу.
Почему ту, что звенит и горит внутри, боишься, ненавидишь, бережешь, благословляешь? С ней – жидкостью, бегущей в тебе, капризной, подогретой, – связана тайна жизни, смерти, личности. Она – апофеоз временности. И все же вдоль берегов человечества, из плоти в плоть, она течет немолчно и бесконечно. Почему дурно и мутно от ее вида? И как научиться смотреть на нее взглядом солдата или врача? Почему глаза все равно лезут, тянутся, куда их ни отводи, к ней, точно к разрядам вредной для зрения электросварки? Почему кровь всегда, пусть это тройка капель на траве, похожа на крик?
В крови – душа, как утверждают священные тексты? Может быть, она – это материально явленная душа? Оттого-то и восхищает, и отталкивает? И лишь совсем маленький смотришь на нее легко и безмятежно, как ангел на душу.
Само слово «кровь» звучит неприятно и даже неприлично. Однако завораживает взгляд. Разглядываю эти пять букв, фокусируясь на срединной «о», и как будто кровь теряю, в ушах звенит, закручиваюсь в воронку, уносит в темноту.
Бархатная темнота, где последнее, что слышно, благородное гулкое британское «BLOOD».
Хочется написать книгу под названием «Всех жалко».
Есть такое стеклышко, через которое каждому, даже извергу, доводилось смотреть на мир хоть разочек. И если бы в момент ожесточения поменять человеку глаз, подуть в ухо каким-то заветным словом…
Иногда мне кажется: любая жестокость свежа и наивна. Для жестоковыйного каждое новое злодеяние начинается с чистого листа.
Кто жесток? Часто – дети. Они еще сбоку картины жизни, всё для них понарошку. Кощеи и витязи, жестокость и жалость на веслах одной лодки-сказки.
Дети как будто постоянно во хмелю. Пьяный бывает и размягченно-добродушен, и слепо-свиреп.
Помню: дачный давящий воздух, щекотная тень низких туч, и мой сосед Мишка, серые колтуны макушки, въехав коленями в кучу песка, зажигалкой палит розовый совочек, роняя черные липкие раскаленные капли смерти на рыжие толпы спешащих муравьев, и замирает в жестоком наслаждении, пока они кружат вокруг издыхающих товарищей. Он сильнее и старше, я молча отвожу взгляд на три пороховые родинки у него под загривком.
После, когда прошел трехсуточный дождь и подмосковный воздух был океанически-глубок, кусты малины и смородины пахли свежей рыбой, а в нежное небо пялилось стоокое сестричество луж, я пришел к соседке Насте.
Остановившись возле старого забора, ветхие доски которого, черные от воды, казалось, можно и нужно было выжимать, я наблюдал ее удивительные танцы.
Босая, что-то уверенное напевая, она скакала от лужицы возле калитки до лужищи у крыльца под водосточной трубой, нагибалась, с пинцетной точностью выцепляла нечто и благоговейно, но стремглав относила к столу в большую супницу.
– Эй! Привет! Ты что делаешь?
– А… – равнодушное. – Ты…
– Можно к тебе, Насть?
– Не мешай.
– Чего ты бегаешь?
Все же ее распирал праздничный задор:
– Не видишь, спасаю?
– Кого? – хотя уже догадался.
– Муравьев, кого… И комаров, и бабочку оживила, и даже пчелу! – на миг вскинула сабельные глаза и дальше понеслась, как бы не замечая ничего, кроме мелькания своих чумазых ножек.
– Стой… Насть… Хочешь, помогу?..
– Не надо, я сама!
Она нагибалась на гибельную дрожь и тянула из водяного капкана всякую тварь, а я, уходя от калитки, ревниво поморщился: она танцевала с невидимым другим. Светло-жестокая ко мне, младшему, и такая милосердная к ним, наименьшим, надо ли говорить: спустя каких-то двенадцать лет она вышла за Мишу; теперь оба – Цветковы.
…Жестоки нищие и богачи. Те и те с краю.
Иногда мнится: жестокость сообщает взятое в руки оружие, смертельно магнитит, и это не палец стрелка́, а он сам – трепещет, бессильный отменить крючок.
На войне всегда слышен будничный бубнеж безумия.
Этот бубнеж перекрывает залпы. На войне одно и то же.
– Они из палатки лезут, еще сонные, а он по ним из гранатомета. Я ему: «Чип, тебе их не жалко?» А он такой: «Чего их жалеть?» И снова бах-бах… Вот ему ухо и заложило… – докладывал коренастый зам командиру с молодым лицом и серебристой щетиной.
Командир поощрительно, устало усмехнулся.
Чип, парень с черной банданой на вытянутой башке, ухмыльнулся тоже, как-то застенчиво-криво, и даже махнул свободной рукой.
Со стороны можно было подумать: вспоминают забавный случай, приключившийся в банной попойке.
Рядом двое в камуфляже, каждый припав на колено, озирались, водя по многоэтажному городу снайперскими винтовками.
– Узнали мы, где белые. В лесу. Они поели, попили, спать легли. Довольные… А мы налетели. И давай их шашками…