Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если же нет, то для Франции надеяться на лучшее не приходилось, потому что каждая уступка Европы Германии была за счет Франции, с каждой уступкой восстанавливалось естественное преобладание семидесятимиллионного народа над сорокамиллионным, которое Франция напрасно пыталась преодолеть в 1914–1923 годах. И если «appeasemeant» – чего во Франции опасались – оказался бы напрасным и окрепшая Германия однажды осуществила бы реванш, то между Англией и Германией все-таки море, а между Францией и Германией даже Рейна больше нет. Франция, конечно, следовала английской политике, но с самого начала весьма скептически оценивала шансы на успех этой политики; она следовала этому политическому курсу, потому что иных шансов у нее не было. Нерв страны был надорван, ее воля к самосохранению ослабла; Франция не смела посмотреть в глаза новой Марне, новому Вердену. С 1936 года, когда Гитлер ввел войска в Рейнскую область – ту самую Рейнскую область, из которой французы в полном согласии с политикой «appeasement»’a за шесть лет до этого вывели свои войска, – Франция глядела на Германию Гитлера, как кролик на удава; в своем подсознании страна с ужасом ждала неизбежного конца. «Il faut en finir», «Надо с этим покончить» – боевой клич, с которым Франция шла на войну 1939 года, звучал сигналом капитуляции: скорей бы конец!
История Франции 1919–1939 годов, история с трудом и горечью достигнутой, потом полностью утраченной победы и медленного, неотвратимого сползания от гордой самоуверенности к почти полному самоуничтожению и самоуничижению, – трагедия. Германия, в памяти которой Франция так и оставалась жестокой мучительницей первых послевоенных лет, естественно, этого не видела. В Германии верили: мы имеем дело не только с Францией-триумфатором 1919 года, но и с героической Францией 1914-го. Немецкие генералы боялись новой Марны и нового Вердена так же, как французы. И не только немцы, вот что удивительно, – весь мир, прежде всего Англия и Россия, в своих прогнозах начала войны в 1939 году имели в виду как нечто само собой разумеющееся Францию 1914 года, готовую для защиты своей земли истечь кровью своих сыновей. Только Гитлер не предполагал ничего подобного.
Задним числом легко увидеть то, что тогда видел один лишь Гитлер: в течение пятнадцати лет Франция – сначала скрепя сердце и стиснув зубы, а потом все безвольнее и покорнее – по какой-то инстинктивной безнадежности действовала вопреки своим жизненным интересам. В 1925 году она заключила договор в Локарно, благодаря которому практически сдала своих восточноевропейских союзников Германии; в 1930 году вывела войска из Рейнской области на пять лет раньше срока, предусмотренного мирным договором; летом 1932 года отказалась от своих репарационных требований; осенью того же года согласилась на паритет Германии в области вооружений. В 1935 году Франция безвольно, апатично наблюдала за тем, как Германия открыто, нагло наращивает свою военную мощь, и пребывала точно в таком же созерцательном параличе, когда вермахт вошел в Рейнскую область, которая по локарнским соглашениям должна была быть демилитаризованной. В марте 1938 года Франция не шелохнулась, когда Германия осуществила аншлюс Австрии; в сентябре того же года сама отдала Германии бо́льшую часть территории своей союзницы Чехословакии, купив себе мир такой ценой. А когда год спустя Франции, после нападения Германии на ее союзницу Польшу, все же пришлось скорее с грустью, чем с яростью объявить войну агрессору – заметим, спустя шесть часов после объявления войны Англией, – три недели подряд все французские войска, которым противостояла одна-единственная немецкая армия, стояли не шелохнувшись, покуда основная масса вермахта уничтожала Польшу[93]. И эта страна считалась способной на новый Верден и новую Марну в случае военного вторжения? Да она развалилась бы от первого же удара, как в 1806 году Пруссия, которая, подобно Франции двадцатых-тридцатых годов XX века, в течение одиннадцати лет вела трусливую, недальновидную политику, чтобы в самый последний и самый неудачный момент неожиданно для самой себя объявить войну Наполеону, уже давно превосходившему ее в силе. Гитлер был уверен в своих расчетах. Надо отдать ему должное: он оказался прав. Поход на Францию был его самым большим успехом.
Конечно, об этом успехе можно сказать то же, что и о любых других успехах Гитлера. Он не был чудом, каким предстал перед всем миром. Наносил ли Гитлер смертельный удар Веймарской республике или парижской мирной системе, побеждал ли он немецких консерваторов или Францию, во всех случаях он подталкивал падающего, добивал умирающего. Чего у него не отнять, так это безошибочного чутья на то, что уже падает, уже умирает и только ждет «удара милосердия». Этим чутьем он превосходил всех своих конкурентов; еще в юности, в старой Австро-Венгрии, он уже обладал им, благодаря этому чутью ему очень долго удавалось убеждать как современников, так и самого себя в своей всепобеждающей мощи. Но это чутье, несомненно, необходимое политику, весьма мало напоминает зоркость орла, скорее – нюх стервятника.
Человеческая жизнь коротка, жизнь государств и народов длинна; да и сословия, классы и партии существуют много дольше, чем люди, которые им служат в качестве политиков. Результатом этого является то, что многие политики – что любопытно, правые, консервативные политики – действуют чисто прагматически; они словно бы не знают целиком всю пьесу, в эпизоде которой заняты, не знают, да и не хотят ее знать, а делают только то, что от них требуется в короткий промежуток времени, благодаря чему они часто бывают куда успешнее, чем те, кто преследуют дальние цели и – часто напрасно – пытаются понять смысл всей пьесы. Есть даже политические агностики (вот они-то чаще всего и бывают самыми успешными политиками), которые вообще не верят в общий смысл истории. Бисмарк, к примеру: «Что такое все наши государства, их сила и слава в глазах Господа, как не муравейник, который с легкостью может разрушить копыто быка?»
Другой тип политика, что пытается претворить теорию в практику и в своей службе государству или партии видит форму служения провидению, истории или прогрессу, мы находим на левом фланге политики. По большей части такой политик неудачлив; потерпевших поражение политических идеалистов и утопистов – как песка на пляже. Конечно, некоторые великие политики этого типа умудряются победить – прежде всего великие революционеры, к примеру Кромвель, Джефферсон, а в нашем столетии Ленин и Мао. То, что успех оказывается совсем не таким, каким его ожидают увидеть революционеры, оказывается устрашающим, самого успеха не отменяет.
Гитлер – и это одна из главных причин, по которой следует быть очень осмотрительным, относя его к правому политическому спектру, – совершенно очевидно принадлежит ко второму типу политиков. Он ни в коем случае не хотел быть лишь политическим прагматиком, но – политическим мыслителем, политическим целеполагателем, «программатиком», употребим его собственный окказионализм; в известном смысле он был даже не «Лениным» гитлеризма, но его «Марксом»; он особенно гордился тем обстоятельством, что в самом себе объединил политика-«программатика» и политика-прагматика, что бывает крайне редко, лишь «в пределах очень больших отрезков истории человечества»[94]. Кроме того, он совершенно верно отдавал себе отчет в том, что политику, действующему в соответствии со своей «программой», приходится куда тяжелее, чем чистому прагматику: «Потому что, чем величественнее дело человека для будущего, тем труднее его борьба, тем реже выпадает на его долю победа. Но уж если кому-то предстоит воссиять в веках, того, быть может, на закате дней уже коснется слабый отблеск его грядущей славы».