Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Екатерина Николаевна и Вагранов остались вдвоем. Помолчали.
– Пойду и я, – сказала Екатерина Николаевна. – А вы работайте, как работали.
Вагранов кивнул, но продолжал стоять. Екатерина Николаевна остановилась в дверях, обернулась:
– Я тоже в гимназии заучивала латинские афоризмы, и духовник наш, патер Огюстен, их любил. Сейчас вспомнила: «Gemitus dolores indicat, non vindicat». «Вздох обнаруживает скорбь, но не освобождает от нее». – Она замолчала, задумалась. Молчал и Вагранов, вполоборота глядя на нее. Она вздохнула. – Какой благородный мальчик! И какой сильный! Смеется, а у самого на глазах слезы.
1
Танюха Телегина уже год как исполняла обязанности помощницы фельдшера в лазарете Газимуровского сереброплавильного завода. Ее вместе с группой каторжанок, у которых срок наказания был невелик, перевели сюда с Калангуйского рудника и здесь расконвоировали, здраво рассудив, что женщины вряд ли побегут от более или менее спокойной жизни в неведомую, полную волков и медведей тайгу. Начальник Нерчинских заводов Кабинета Его Императорского Величества принял к исполнению пожелание генерал-губернатора облегчить положение заключенных женщин, особенно молодых, которые скоро освободятся и перейдут на поселение. Им предстоит осваивать новые земли, обзаводиться семьей, детей рожать, а от замученных непосильным каторжным трудом вряд ли получится здоровое потомство. Начальник не одобрял мечтательных устремлений генерал-губернатора, но противиться им не мог, поскольку начальствующий в крае по должности был его куратором.
Танюха таких тонкостей, разумеется, не знала, она даже не связала изменение в своей жизни с тем случаем на руднике, когда спасла жизнь высокому начальнику. Дело ее в суде не пересматривали, перевели на завод не одну, а в числе других почти двух десятков молодых баб и всем дали послабление – ну и слава тебе, господи!
Работы в лазарете было немного. Фельдшер Савелий Маркелыч тщательно следил, чтобы ни среди работных людей, ни в их семьях не появлялось никакой заразы, чтобы на рудном дворе и в плавильных цехах надзиратели заботились о безопасности, это отметил даже приезжавший с проверкой из Иркутска доктор Штубендорф, – ну, а несчастные случаи – кто же их может предусмотреть?
Вот и сейчас в палате лежал плавильщик Кузьма Саяпин – два дня, как товарищи по цеху принесли его с обширным ожогом левой ноги: случилось непредвиденное – при разливе серебра в опоки обломилась ручка разливной ложки, и расплавленный металл выплеснулся на выставленную вперед ногу. Савелий Маркелыч смазал ожог сильно пахнущим бальзамом собственного приготовления, перевязал чистой длинной тряпицей – фельдшер называл ее «биндой», – Кузьма помылся с мылом, лег в чистую постель и мгновенно уснул. Проспал он весь день и всю ночь, а наутро в лазарет пришла рыжекудрая Любаша Вепрева, каторжная подружка Татьяны, с нарывом на ладони, увидела спящего Кузьму и прямо-таки остолбенела, забыв про свой нарыв.
– Ой, Танюх, кто это? – спросила она шепотом. – Упасть и не встать!
Татьяна пригляделась – она как-то внимания не обратила, а он и впрямь красавец-парень. Русые волнистые волосы обрамляли чистое округлое лицо со вздернутым носом; пшеничные усы и бородка не скрывали чуть толстоватых красных губ, слегка приоткрытых во сне (ох, и сладко, поди-ка, с таким целоваться, подумала Татьяна и тут же устыдилась нескромных мыслей: Гринька-то ничуть не хуже – только где ж он, дролечка ее нецелованный?); широкие плечи и бугристые от затаенной силы руки, лежащие поверх серого суконного покрывала, выдавали богатырскую натуру. Да-а, хорош – ничего удивительного, что Любаша так взволновалась: ведь из восьми лет каторжных работ, на которые ее осудили за убийство богатого насильника, четыре года она отмотыжила на руднике, и ни разу не было у нее настоящего мужика.
Нет, мужики, вообще-то, были, все при них, да и как без этого в двадцать-то лет, когда, несмотря на каторжный труд, кровушка играет так – аж в глазах темнеет, и надо ее унять, хоть как-то утихомирить, а мужики тут как тут – но никого из этих бывших, как говорила сама Любаша, не хотелось назвать настоящим мужиком . Так, шелупонь! Подержаться не за что.
Вообще-то, Татьяна, по сути, знать не знала и ведать не ведала, что же это за зверь такой – настоящий мужик . Любашу спросить почему-то постеснялась. Да, затащил ее однажды в постель Митрий Петрович Дутов, она особо и не сопротивлялась, да и любопытство одолело: как это – спать с мужиком. И не сказать, что было противно – скорее даже наоборот, да и щедрость его пьяную не раз потом испытала, а сердце-то – молчало. И не потому, что он не собирался на ней жениться – и сам не обещал, и она не мечтала, – поскольку в Шадринске у него колготились жена и трое ребятишек, – просто она уже от жизни ничего хорошего не ждала. Да и то сказать – кому нужна девка, пускай даже из себя раскрасавица, ежели у ней в глухой деревне хвост – пятеро сопливых мальчишек и девчонок, с отцом и матерью вдогонку, а приданого – шиш да кукиш, на них счастья не купишь.
Так вот сердечко у Танюхи и молчало, покуда не появился на постоялом дворе Гринька Шлык и не сграбастал ее в охапку. Сграбастал – и девка едва не сомлела: такие у парня оказались руки – могутные да ласковые, это и сквозь шубейку почуялось. А и сомлела бы, кабы не примчался сокол залетный Митрий Петрович и всю ее жизнь не порушил своей наглой самостью да смертью дурацкой.
Порушил? А может быть, туда ей и дорога, этой прежней жизни? Глядишь, кончится каторга, и новая жизнь прорастет? Не понарошку ведь Гринька поклялся ее сыскать…
– Ну, чего ты воды в рот набрала? – прошипела Любаша. – Уж не сама ли глаз на него положила?
– Ой, скажешь тоже, – отмахнулась Танюха. – Я о Гриньке думала. – И добавила шепотом: – А этот – Кузьма, плавильщик по серебру. Ногу обжег. Савелий Маркелыч дал ему что-то, так он второй день без просыпу.
– А вот и нет, – неожиданно сказал Кузьма и открыл глаза. Танюха и Любаша в голос ахнули: глаза у него были синие-синие, будто летнее небо в зените. И глубокие – утонуть и не вынырнуть! Не парень – девкам смерть неминучая! А он еще и ухмыльнулся, показав белые крупные зубы: – Я уже цельную четвертину часа не сплю, за вами, девоньки, присматриваю. Уж больно вы ладны да пригожи – даже не выберу, каку приголубить.
– Ишь ты, – подбоченилась Любаша. – Он не выберет! Глянем ли мы на тебя, верно, Танюх?
– И чья ж ты будешь, такая рыжая да языкатая? Я навроде всех девок в деревне знаю. Неужто с острога?
– А ежели с острога, так и прочь с порога? – не унималась Люба. – Нет, ты погляди, Танюх, сам приписной, а от каторжанки нос воротит.
– Кто воротит? Кто?! – Кузьма от возмущения даже сел на топчане и ноги свесил. Тряпка на левой сползла, открыв большое буро-красное, в сочащихся сукровицей трещинах, пятно ожога, но парень не обратил на это внимания.
А Любаша обратила. И жалость, извечная женская предвестница любви, вспыхнула в ее сердце, отразилась кумачом на щеках, заставила упасть перед парнем на колени и бережно-бережно начать разматывать задубевшую повязку.