Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кузьма замер, боясь ворохнуться, глядел на рыжую макушку головы, слегка качающуюся вместе с движениями девичьих рук, и молчал.
А Татьяне показалось, но, может, и впрямь увидела, как между ними замерцали радужные нити. Они возникали из ничего и протягивались, переплетаясь, сначала от рук Любаши к обожженной ноге, потом от ее груди к груди Кузьмы и наоборот. Они словно пеленали парня и девушку в общий кокон, и Татьяне стало радостно от этого зрелища, и внутри у нее что-то зазвенело и запело, но она тоже молчала, не смея голосом или случайным жестом помешать рождающемуся на ее глазах единству душ и сердец.
Сегодня утром Таня проснулась с улыбкой на губах. Это случалось так редко, что она уже и не помнила, когда было последний раз, и поэтому решила, что день должен быть особенным. Да еще и сон показался столь желанно-провидческим, что ничего, кроме улыбки недоверия, вызвать и не мог. Приснилось ей, что у них с Любашей большой дом на две половины, что стоит он на берегу большой реки, на которой дымит высокой трубой маленький кораблик. И от этого кораблика, стоящего у причала, идут к дому два статных парня-казака в полной амуниции – сабли на боку, карабины за плечами, на шароварах широкие желтые лампасы; у одного из-под картуза буйно лезет рыжий чуб, а у другого – пшеничный. А они с Любашей стоят каждая у своих ворот и знают, что встречают не просто парней, а свою судьбу.
– Чур, мой – рыжий, – говорит Любаша и смеется заливисто.
И тут Татьяна видит, что рыжий – это Кузьма-плавильщик, а пшенично-кудрый – Гринька Шлык. А казаки раскрывают руки, зовут к себе, и они с Любашей враз срываются с места и бегут, бегут к этим рукам, этим парням-казакам, бегут навстречу своей судьбе…
Такой вот случился сон – столь радостно-счастливый, что никакой веры ему не было. И вдруг – начал сбываться. Хотя бы для подруги верной – Любаши: она уже встретила свою судьбу, и дело осталось за малым – чтобы срок каторги ее кончился, а Кузьма стал казаком. Верно, будет это еще нескоро, ежели не надумает Господь чудо совершить, однако, по всему видать, начало чуду уже положено: осторожно и бережно опустил плавильщик свою широкую ладонь на рыжую голову девушки и погладил, а Любаша уткнулась лицом в его колени, обхватила их руками, и плечи ее мелко-мелко задрожали.
2
Татьяна, пятясь, потихоньку выскользнула из палаты и ушла в свою безоконную каморку, которую ей выделил Савелий Маркелыч, проникшись ее историей. Бесконвойным каторжанам запрещалось ночевать за пределами острога, но фельдшер, по его словам, пользовался у старшего надзирателя уважением и потому без проволочек получил разрешение для своей помощницы.
Татьяна знать не знала, что ее добрый и участливый «начальник» немного лукавит: старший надзиратель, в соответствии с неведомым фельдшеру указанием, сам предложил поселить бесконвойную Телегину при лазарете, и Савелию Маркелычу пришлось скрепя сердце приспосабливать под жилье чулан, заваленный разным хламом. Хлам вынесли в сараюшку во дворе лазарета, на освободившуюся площадь перетащили из палаты топчан с постелью, и у Татьяны появилось место, про которое она могла сказать не только товаркам-каторжанкам, но и кому угодно: «Я пошла домой». Вот казарму в остроге назвать «домом» ни у кого бы язык не повернулся, а этот крохотный чуланчик, в котором кроме топчана помещалась лишь колченогая табуретка, принял свое новое звание, как показалось Танюхе, радостно и даже горделиво и старался окружить хозяйку теплом и уютом.
А Савелий Маркелыч скоро убедился, что постоянное присутствие помощницы в лазарете весьма для него удобно: больные всегда под присмотром, в помещениях чистота и порядок, а «бинды» выстираны и смотаны. И за лекарственными травами ходить вдвоем куда как лучше. Больше того, он стал учить помощницу всему, что знал сам, а она с радостью впитывала новые знания и умения: мало ли что, вдруг пригодится.
И еще было одно обстоятельство, сделавшее пребывание бесконвойной Телегиной при фельдшере жизненно ему необходимым. Савелий Маркелыч больше тридцати лет прослужил при Газимуровском заводе, здесь и жену года два как схоронил. Детей у него не было, кухарку заводить не по карману, потому ел он что и как попало, и желудок уже начинал побаливать. А Татьяна ходила питаться в острог, три раза в день, теряла много времени, и однажды Савелий Маркелыч предложил ей заниматься готовкой у него дома, это в двух шагах от лазарета. Девушка согласилась сразу, без церемоний и смущений, засучив рукава, взялась за стряпню; с первого же обеда Савелий Маркелыч понял, что поступил исключительно благоразумно, начал с удовольствием пользоваться свалившейся на него радостью чревоугодия и незаметно для себя привязываться сердцем к красавице-каторжанке. Не как вдовец, ищущий новую жену, – нет, скорее как мужчина, никогда не имевший детей и не знающий, как с ними себя вести, и вдруг обретший взрослую дочь. Он привыкал к ее постоянному присутствию рядом или неподалеку, говорил и двигался осторожно, словно боялся обидеть неловким словом или неверным жестом. Обидеть так, что она развернется и уйдет. Навсегда. Он, похоже, даже не задумывался, что идти-то ей некуда, что свою каморку при лазарете она почитает как ниспосланную небом за ее безвинные страдания, и тихо стыдливо радовался, что тянуть каторжанскую лямку Татьяне еще целых четыре года, а там, глядишь, и на поселение останется. И станет для него настоящей дочкой.
Для Тани не были секретом его мысли и чувствования. (Это Савелий Маркелыч думал, что умело таится, и не предполагал, что все написано на его простоватом морщинистом лице.) Они ее ничуть не обижали, скорее наоборот, она и сама тянулась к старику, искала в нем отца и в чем-то находила схожесть. Казалось бы, что может быть общего у человека образованного, бывшего военного фельдшера, прошедшего с русской армией всю Европу, и темного сибирского крестьянина, никогда не выезжавшего из своей деревни дальше уездного Шадринска, но Татьяна видела их главную похожесть – в бесконечно уважительном отношении к труду. Как своему, так и чужому. Сызмала она помнила слова отца, что без добрых крестьянских рук земля оставалась бы дикой, заросшей лесами, и ее не называли бы ласково кормилицей и матушкой, а теперь Савелий Маркелыч как бы в добавление не уставал повторять, что лучшие снадобья для здоровья человека те, которые мать-земля дарит, а лекари сии дары принимают и пользуют ими больных. И если эти слова двух много поживших людей соединить, то нет на земле никого главнее крестьян и лекарей.
Такие вот размышления теснились в златоволосой головке Танюхи Телегиной, когда она сидела, пригорюнившись, на топчане в своей каморке. Савелий Маркелыч был на обходе заводских цехов, и в лазарете стояла тишина, если не считать томных вздохов, долетавших из палаты. Как быстро у них все сладилось, подумала Танюха на очередном вздохе Любаши. Однако слюбились-смилешились – ну и пусть, ну и ладно! И тут неожиданные слезы горячими ручьями хлынули из ее глаз. Что ж это такое! Неужто сон, такой хороший, такой вещий, обманул, и она не получит своего кусочка радости, пускай маленького, не такого, как у Любаши, но своего собственного? Ну, не поверила ему – так что, сразу и наказывать?!
Сердце кольнула вдруг ехидная мыслишка: а может, все это время, что на каторге, она вела себя неправильно? А следом и другие мысли. Может быть, надо было не отказывать домогавшимся ее тела конвойным, надзирателям, тем же изголодавшимся каторжанам? Любаша, вон, не отказывала и дождалась своего королевича Елисея. Те, кто домогался, они ведь в душу не лезли, им душа без надобности, а вот груди девичьи помять-потискать и другие мягкие места полапать, дорваться до самого горячего и выплеснуть в него свою сокровенную мужскую нерастраченность – это главное, чего жаждал каждый более-менее сильный мужик. А у нее самой от этого что-нибудь разве бы убыло? И до встречи с Гринькой, поди-ка, уже не девка была, и он знал об этом, а все равно любил, иначе не потянулся бы за ней в каторжные места.