Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Расчесанная до крови голова покрылась болячками. Сплошной коркой. Под коркой немедленно завелись вши. Волосы пришлось состричь. Через полгода корка высохла и отпала, но первую зиму так и проходила в платке. Местная фельдшерица, к которой обратились за консультацией, грешила на смену питания: дескать, ребенок привык питаться по-городскому, а тут одна сплошная картошка.
В Ленинграде картошка на вес золота. Но Капитолина вежливо кивает: мол, вы – фельдшер, вам видней[32].
Картошка, строго говоря, не сплошная. Кроме картошки, есть капуста и морковь. Эвакуированные варят овощную похлебку, забеливают ее молоком. Хлеб получают по спискам: в Насадке, на центральной усадьбе, работает специальный магазин – для эвакуированных и местных служащих. Остальных готовым хлебом не балуют: выдают мукой.
На второй день Капитолину определили на ферму. Доить коров. Никакой скидки на то, что «горожанка», к сельскому труду непривычна. Трудилась наравне с Анной. От темна до темна.
Бабушка на работу не ходила (видимо, освободили по возрасту – в 1942-м ей пятьдесят шесть), но домашние обязанности исполняла. Мама помнит: «Растапливала печь, готовила, ставила чугуны с водой». Чугуны – в помощь Анне. Днем, забежав ненадолго, та запаривала картошку для скотины: как и все в деревне, она держала корову, овец, коз. Но мяса мама не помнит. Ни мяса, ни яиц. Впрочем, яиц и не было. По местным понятиям, куры и петухи – баловство.
Ленинград и Пермь почти на одной широте, но здешняя жизнь не в пример суровей. По крайней мере, в деревнях. Ни газет, ни радио. Электричество только в Насадке: для освещения школы, больницы и Правления работал движок. К отсутствию электричества ленинградцы привыкли быстро: Ленинград тоже стоит без света. Маму удивляло другое: здешние люди на ленинградцев не похожи: «Жили замкнуто, в гости друг другу не ходили. Никого не угощали», – истощенной девочке, пережившей смертный голод, это, последнее, особенно бросается в глаза.
По соседству жила ее одноклассница, над которой мама, как тогда говорили, шефствовала, занималась русским и математикой – та со школьной программой не справлялась. Приходя по вечерам, мама заставала одну и ту же картину: семья ужинала. «Мне говорили: иди, побудь на крыльце. Я сидела и нюхала. Пахло свежими шанежками. Я надеялась, а вдруг и меня угостят». Неписаный кодекс блокадника просить еду не позволяет. Однажды, нанюхавшись, она едва не упала в обморок. Потом приспособилась, стала приходить попозже.
Такая же точно история – с дочкой заведующей фермой. (Семья – местная «элита». В сравнении с другими, богачи. И дом у них большой: не то две, не то три комнаты. И питались соответственно.) Девочка к ней тянулась, хотела дружить. Дружбу она вела так: когда мама приходила, они садились на скамейку, «я рассказывала про Ленинград, какой он был до войны, пересказывала книги. – Те, что прочла за долгую блокадную зиму: Пушкина, Жюля Верна. – Очень близко к тексту». Девочка внимательно слушала, «одновременно поедая ватрушку, или пирог, или еще какую-нибудь вкусность». Так ни разу и не угостила.
В мамином классе эвакуированных четверо, и все девочки: Нина Зварыкина и мама – из Ленинграда, Шура Шелькрут и Соня (ее фамилия за давностью лет забылась) – из Москвы. «На переменках мы собирались, болтали, обсуждали прочитанные книги. Не то чтобы мы от местных отгораживались… Но старались держаться вместе».
Той зимой, вдали от Ленинграда, в маме открылась страсть к учению. (Впрочем, все эвакуированные, приехавшие из больших городов, получали отличные оценки.) Особенно легко ей давалась математика. Математику у них вела молоденькая учительница, чьи представления о предмете оставались смутными. «Когда из райцентра присылали варианты контрольных, она запиралась со мной в классе и говорила: решай. Потом ставила “пятерку”, отправляла меня домой, брала мою готовую работу и объявляла контрольную».
После третьего класса ей предложили перейти сразу в пятый, но мать не позволила: «Там большие дети, заклюют».
Еще одно наблюдение, оставшееся в памяти: оказавшись на Урале, эвакуированные довольно скоро перенимали местный говор. Мне-то кажется: невольно. Но мама полагает: «Подделывались, чтобы принимали за своих». В их классе по-ленинградски разговаривала она одна. Для нее это вопрос принципа. Здесь – как в волшебной сказке: не пей из копытца, козленочком станешь, – довлеет строгий запрет. Чтобы как-нибудь, ненароком, не нарушить, она завела отдельную тетрадку, куда записывала характерные выражения: беда́ ба́ско — очень хорошо; лопати́на – верхняя одежда…
Такой вот уральско-ленинградский словарь.
Летом обе семьи перебрались на другой берег Сылвы. Деревня Карья, где они поселились, близко от школы, детям легче. Другая причина – работа: еще кондаковской осенью Капитолину сняли с фермы и перевели в ясли.
Деревенские ясли – маленький домик на отшибе. Говоря по-сказочному, избушка на курьих ножках. По утрам, прежде чем отправиться на элеватор или на ферму, летом – в поле, бабы приносят сюда детей. Когда семь, когда восемь. Все груднички. Отопление, разумеется, печное. Печь надо растопить заранее, пока детей нет. Натаскать воды из реки (парой ведер тут не обойдешься), сварить картофельную похлебку. Этой похлебкой, намяв туда хлеба, она будет их кормить.
Дети лежат в загородке: «Вроде нынешнего манежа, только с высоким дном». Работала Капитолина одна. За нянечку, за уборщицу, за воспитательницу. Заведующая (надо полагать, тоже местная «элита») забегала. Когда на час, когда на полчасика. Первое время ежедневно, потом, убедившись, что «выковы́ренная» работает добросовестно, реже, потом и вовсе как получится: своих забот полон рот. Капитолининой работой матери тоже довольны. Дети сухие, чистые (купала каждый день, кипятила воду в огромных чугунах), накормлены-напоены. Кроме картофельной похлебки, ее подопечным полагалось молоко. Молоко разливала по бутылочкам из-под водки (мама их запомнила: маленькие, похожие на «мерзавчики», емкостью 250 мл). Резиновые соски для бутылочек продавались на центральной усадьбе – не то в аптеке, не то в сельпо.
На Капитолинином попечении дети оставались до ночи. Матери забирали их по пути с работы. Когда детей уносили, ей оставалось все вымыть и убрать. Напоследок сходить на реку: стирка пеленок тоже на ней. И так день за днем…
Не то диво, что сбежала при первой же возможности, а то, что все это выдержала.
«Карья, куда мы перебрались летом, стоит на высоком берегу. Главная улица идет в гору. По обеим сторонам и́збы, но немного, двадцать или тридцать – с Кондаковом не сравнить». В остальном все похоже: те же некрашеные заборы, приземистые одноэтажные дома без палисадников. По местным понятиям палисадники – тоже баловство.