Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Писклявое время меня никак не касается. Моя жизнь расчислена по другим часам: встать, одеться, умыться. В кухне, над раковиной, водопроводный кран. Отвернешь до отказа – тугая громкая струя. Подворачиваешь обратно – слабенькая струйка. Подставляя ладошку, я ловлю последние капли: кап-кап.
После завтрака, если прогнозпогоды позволяет, мы с бабушкой идем на прогулку. «Ну, куда сегодня?» – каждый божий день мы решаем этот важный вопрос. Наши дороги давным-давно проложены: в скверик к Львиному мостику или в Никольский сад. В саду, за оградой, собор – синий, с колокольней. Наверху, если задрать голову, висят колокола на веревках. За веревки дергает бабушкин знакомый звонарь. У него седая борода и длинное черное платье. Когда бабушка Дуня с ним здоровается, он улыбается и кивает. Бабушка его жалеет, говорит: совсем глухой.
В скверике, спиной к нашим окнам, лицом к театру, стоит композитор Глинка. Глинка – мой знакомый. Когда мы идем мимо, я с ним здороваюсь. Глинка добрый, не сердится, когда другие дети (мне бабушка не позволяет) лазают по его перилам. «А когда-нибудь?..» Когда-нибудь значит: не скоро, но я, дитя своего времени, падкого на обещания, согласна подождать. А Римский-Корсаков (он тоже композитор, только далеко, за углом Консерватории) сидит, ни на кого не смотрит, читает книжку – вот к нему никто и не ходит. Тем более у него нет перил. Зимой композиторы носят снежные шапки, весной на них садятся голуби. Садятся и какают. Хорошо, что я не композитор – а то и меня бы обкакали.
Зато у каждого композитора есть своя улица. По Римского-Корсакова мы ходим с папой. Но это вечером, если мама скажет: сходите-ка в гастроном. В гастрономе продается икра. Но я ее совсем не люблю. Когда вырасту, буду есть одни соленые огурцы. Или глазированные сырки в обертках.
С бабушкой мы ходим по Глинке. Бабушка так и говорит: ну, как пойдем, по Глинке или по Крюкову? Кто такой этот Крюков и зачем ему черные атланты, я не знаю, но на всякий случай побаиваюсь: а вдруг им надоест держать эдакую тяжесть, бросят и убегут. Ладно ночью, когда мы спим, а если утром, когда мы с бабушкой как раз идем мимо. Жалко, что бабушка не умеет бегать, говорит, «ноги не владают».
Моя бабушка старенькая, у нее свое время. На прогулках его надо коротать: это значит, сесть на скамейку и разговаривать с другими бабушками, чьи внуки и внучки составляли мою прогулочную компанию. Когда бабушке не приходилась по вкусу другая бабушка, мы уходили в противоположный угол сада, где я знакомилась с новыми мальчиками и девочками, что меня нисколько не огорчало, потому что главное – не другие дети (с ними можно лепить куличики, собирать желуди, плести венки из разноцветных кленовых листьев), а то, чем я занимаюсь дома: тихие настольные игры и чтение. Чтению я предавалась самозабвенно. С той самой минуты, когда, открыв маленькую книжечку (из набора книжек-малышек – штук тридцать, каждая с ладошку и все в одной коробке под прозрачной слюдяной крышкой), пережила волшебство букв, сложившихся в слова.
А еще у меня есть бурый мишка с глазами на нитках и две куклы в нарядных платьях. Кукол купили в магазине, а платья им сшила мама. Когда я вырасту, я тоже им сошью. Вырасту – это значит: пойду в школу, а потом стану дворником или почтальоном. Буду носить пенсию бабушкам, всем, не только моей. Пенсия – это бумажки и монетки. Их полагается пересчитать и спрятать: бумажки – в коробку из-под ангелов, монетки – в кошелек. У меня тоже есть коробка. Только простая, картонная. В коробке живут мои игрушки: под столиком, рядом с бабушкиной кроватью. Если бабушка говорит: «Поиграла – убери», – это значит: вечер. Вечером мы будем штопать носки. Я штопаю медленно и аккуратно. Когда бабушка захочет проверить мою работу, она сунет руку в носок, растянет пятку на кулаке и кивнет: «Теперь хорошо».
Потом я поужинаю и лягу спать, а бабушка уйдет к себе за шкаф. Чтобы шептаться с Богом. Но сперва еще постоит, посмотрит в окно. (Что она там видела – во тьме, в гримасах ленинградских метелей?..) Если навострить уши, можно различить ее шепот, сухой, шелестящий, будто бабушка листает книжку. Всякий раз, погружаясь в сон, я успеваю позавидовать: вот бы и мне… тоже… раз уж почитать нельзя, хотя бы полистать…
О том, что в бабушкиной тайной книжке полно картинок, я догадалась давным-давно. Невиданных, не таких, как в книжках-малышках. Мои картинки цветные: звери, птицы, девочки, мальчики. А бабушкины – черно-белые, как открытки в ее ангельской коробке. У них непонятные названия. Конка. Городовой. Карета скорой помощи. В мире, где я живу, таких слов нет. Они остались только на открытках и на бабушкиных губах. Между тем и этим миром стоит невидимая преграда, похожая на занавеску.
Однажды занавеска едва не порвалась. Заболела наша соседка. Мама звонила по телефону, что-то долго им втолковывала. Я тоже стояла в коридоре, но не очень-то прислушивалась. Когда мама повесила трубку, мы с бабушкой ушли к себе. Я думала, пойдем за шкаф, но бабушка подошла к окну. Не своему, за которым Бог. А которое на Театральную площадь. А потом сказала: приехали. Я спросила: кто? А бабушка говорит: карета скорой помощи. Помню, будто что-то вспыхнуло: вот сейчас… сейчас я выгляну и увижу… Ту, «царскую» жизнь…
Но пока тащила стул, пока на него влезала (слыша, как колотится сердце), карета скорой помощи успела исчезнуть. Внизу, под нашими окнами, стояла белая машина, обыкновенная, вроде такси, только с красным крестом…
С этих пор мне всегда хотелось проникнуть за занавеску, увидеть ожившие картинки. Пусть не наяву, пусть хотя бы во сне.
Но во сне я видела темный город. По улицам идут люди. Другие, не похожие на нас. Мне хочется с ними познакомиться. Это я умею. Надо подойти, назвать свое имя. Но они от меня отворачиваются, смотрят в другую сторону, будто не замечают. Во сне я знаю: это потому, что ночные люди немые. Немые всегда молчат.
Когда у бабушки тянет спину или нездоровится, мы ходим к Львиному мостику. Бабушка говорит: «Близко, рукой подать». Можно спуститься по черной лестнице, но черная – крутая, за это мы ее не любим. Мы с бабушкой хитрые – спускаемся по парадной, но выходим через другую дверь. Которая во двор. Во дворе арка, за аркой канал Грибоедова. Грибоедов не композитор. Наверное, он друг Крюкова, раз у него тоже есть канал. Только решетка красиве́е. Видно, он первый выбирал, а Крюкову – какая осталась… Ой! Я прикрываю рот ладошкой: красиве́е – так говорить нельзя, мама рассердится, скажет: «Ты что, из деревни!»
Я не из деревни. Я – ленинградская девочка.
Границы моего существования очерчены решетками рек и каналов. В них стоит вода. Когда мы с бабушкой идем по набережной, я всегда на нее смотрю. Мне нравится смотреть на воду: и эту, тихую, которая в канале, и ту, что льется из кухонного крана.
Однажды кран сорвало. Пока брешь безуспешно затыкали тряпками, бегали – сперва туда-сюда, потом в контору за водопроводчиком, – я сделала ошеломительное открытие: в стене-то, оказывается, труба. Выходит, вода вовсе и не в кране, а там – в глубине…