Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обсуждаемая и спорная, эта гипотеза тем не менее помогает понять, как изменилась манера чтения во Франции в XVIII столетии. Увеличение объема книжной продукции с начала века до 1780-х годов в три-четыре раза, распространение читален, где можно читать не покупая, возросший поток быстро устаревающей печатной продукции (периодика, пасквиль, памфлет) — все это порождает новую манеру чтения, которая лишает книгу ее непререкаемого авторитета. Излюбленный образ писателей и художников конца века — крестьянская семья, собравшаяся вечером за столом и слушающая, как глава семьи читает вслух; эта патриархальная библейская картина на свой лад выражает сожаление об утрате культуры чтения. В идеализированном изображении крестьянского быта, милого сердцу образованной элиты, семейное чтение — символ мира, где чтят книгу и уважают власть. Этот мифический образ выдвигается в противовес отношению к книге в городах: ненасытному, пренебрежительному, скептическому{137}.
И снова Луи-Себастьян Мерсье проницательно отмечает культурные изменения. Его вывод на первый взгляд противоречив. С одной стороны, он оплакивает утрату — утрату привычки прилежно, внимательно, терпеливо читать: «В Париже почти не читают литературных произведений объемом больше двух томов [...]. Наши добрые предки читали романы в шестнадцать томов да еще считали, что они недостаточно длинны для заполнения их вечеров. Они с восторгом следили за нравами, добродетелями и сражениями старинных рыцарей. Что касается нас, мы скоро будем читать только то, что пишется на экранах» [имеются в виду экраны каминов]{138}. С другой стороны, он отмечает, что чтение играет огромную роль в жизни современного общества и, став самой всеобщей из привычек, заставило книгу изменить форму: «Мания маленьких форматов сменила любовь к громадным полям, которые так ценились пятнадцать лет назад. Тогда приходилось ежесекундно перевертывать страницы; вы покупали больше чистой бумаги, чем текста. Но это нравилось любителям [...]. Мода переменилась; теперь увлекаются только маленькими форматами; в таком виде переиздали всех наших милых поэтов. Преимущество этих книжечек в том, что их можно носить в кармане, что они служат отдыхом во время прогулок и разгоняют скуку путешествий. Но необходимо иметь при себе лупу, так как печать в этих изданиях настолько мелка, что требует превосходного зрения»{139}.
Эти два наблюдения кажутся противоположными, но на самом деле оба они, в сущности, выражают одну и ту же мысль: чтение сделалось будничным занятием, люди жадно набрасываются на тексты и быстро теряют к ним интерес, поэтому чтение перестало быть священнодействием, каковым оно долго было. Сложилось новое отношение к тексту, для которого характерны осмотрительное отношение к авторитетам, увлечение новинками, быстро сменяющееся разочарованием, и, самое главное, нерасположенность к безоглядному доверию и одобрению. Благодаря этой манере чтения частные лица стали в полной мере осуществлять в обыденной жизни «публичное пользование разумом», о котором говорит Кант{140}. И почему бы не предположить, что дело тут не столько в ниспровергающем авторитеты содержании «философических» книг, которые, быть может, не имеют такой убедительной силы, какой их наделяют, сколько в новом типе чтения, который представляет собой критическое отношение к печатному слову, чуждое слепому повиновению, лежавшему в основе прежних взглядов, и это критическое отношение проявляется даже в тех случаях, когда тексты не выступают против политических и религиозных институтов? В этом смысле перемены в манере чтения — составная часть более широких изменений, которые историки обычно характеризуют как процесс десакрализации. На нем-то мы теперь и остановимся.
Глава 5.
ДЕХРИСТИАНИЗАЦИЯ И СЕКУЛЯРИЗАЦИЯ
Размышляя о связи между Революцией и религией, Токвиль высказывает две идеи, которые кажутся взаимоисключающими: что безбожие стало у французов XVIII века «общей и преобладающей страстью», но при этом Революция «преобразовывала современный ей мир точно так же, как религиозная революция преобразовывала свой», и «стала чем-то вроде новой религии», которую питала невиданная вера в «могущество человека». С одной стороны, охватившее все классы французского общества «полное недоверие к религии» подорвало могущество христианства и тем самым подготовило решительный разрыв с традицией, авторитетом и иерархиями прежних времен, — разрыв, который характеризует Революцию как полный переворот во всех областях. Но, с другой стороны, отход от прежней веры вовсе не означал утрату религиозного чувства. Наоборот, именно в перенесении «свойств, которые, как правило, присущи религиям», в частности христианству, на новые ценности (вера в добродетель, в способность человека к самосовершенствованию) и новые чаяния (духовное возрождение рода человеческого, преобразование общества) и проявилось своеобразие Французской революции, для которой характерны пылкий прозелитизм и стремление к всеохватности{141}. «Покинув души людей, религия не оставила их, как это часто случается, пустыми и ослабленными. Они тотчас же оказались наполненными чувствами и идеями, занявшими на некоторое время место веры и не позволившими людям сразу опуститься»{142}: вывод, к которому приходит Токвиль, порождает два вопроса, на которые мы попытаемся ответить в этой главе. Первый вопрос: насколько справедливо мнение о том, что отход от католицизма произошел в XVIII веке и поэтому предреволюционная Франция уже относилась к религии с глубоким безразличием и даже враждебно? Второй вопрос: надо ли рассматривать перенос религиозного поклонения на другие ценности, не связанные с учением Церкви или даже противоречащие ему, как нечто совершенно новое, как порождение Революции?
Но перед тем, как ставить эти два вопроса, необходимо сделать следующую оговорку. В самом деле можно предположить, что до того, как христианские верования, говоря словами Токвиля, «были дискредитированы», они сумели глубоко проникнуть в души людей. Выдвигать гипотезу о дехристианизации означает утверждать, что прежде имела место христианизация; но, как замечает Жан Делюмо, «разве не именовали слишком долго христианством смесь обрядов и учений, которые имели порой весьма отдаленное отношение к евангельской проповеди, а коль скоро это так, то о какой «дехристианизации» может идти речь?»{143} Действительно ли Франция времен Старого порядка являлась страной христианской или речь можно вести лишь о строгом соблюдении неких внешних условностей?
Религия стабильности
Итак, следует оговорить, что термины «христианизация» и «дехристианизация» мы употребляем не в том смысле, какой в них обычно вкладывают, определяя суть христианства (в задачу историка не входит давать определение христианству), — мы просто хотим с их помощью обозначить перемены в чувствах и поведении, которые произошли внутри совершенно определенного с исторической и культурной точки зрения типа распространения, понимания и претворения в жизнь евангельского учения. Самая, пожалуй, яркая черта этого типа осознания связи с Церковью — практически всеобщее