Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ермил и по-китайски-то ни слова не знал, пока не начал навещать Лизу, дочь китайца Бо, полукровку. До этого он много раз встречал ее в городе – в харчевне или на рынке, – но не чувствовал ничего, кроме легкой брезгливости: местные азиатки вызывали у него отвращение, их руки казались липкими, лица – хищными, волосы – сальными, голоса – монотонными. По-настоящему он увидел Лизу восемь лет назад, в кумирне, в лесу. Она была голой и молилась своим богам. Она пахла свежим, молодым потом и можжевельником, и соски ее, когда он вышел к кумирне с ружьем, напряглись и стали маленькими и твердыми, как пара можжевеловых ягод. Она научила его китайскому слову «ай», похожему на судорожный, испуганный, болезненный стон – и значившему «любовь». Она показала ему древнее начертание этого слова, вывела прутиком на влажной земле иероглиф, состоявший из четырех элементов: «покрывало», «сердце», «ходить» и «когти». Она попросила его согреть ее холодные руки. Они легко помещались в его больших, шершавых, горячих руках.
Его любовь, его мучительное, внезапное «ай» воткнуло в сердце ему острые когти, накрыло душу тяжелым, непроницаемым покрывалом и погребло под собой все то, что было дорого раньше, – детей, жену, и даже брата, и даже Бога; и с той поры, куда бы Ермил ни шел, он приходил к ее дому…
…Шагнув за калитку, Ермил привычно поклялся себе выкинуть блудницу из головы, а любить семью, как подобает честному человеку. И привычно почувствовал новый укус тоски, увидев выскочившую навстречу жену.
– Ты где был? – слово «был» Марфа выплюнула ему в лицо вместе со слюной. – Опять у этой? У ведьмы?
Когда-то самая красивая в их общине, после третьего, Прошки, она совсем расползлась, обвисла грудь, а живот не ушел, остался, как будто теперь она всегда была немножечко на сносях, и староста даже недавно спросил «Когда ждете?», а Марфа ушла в избу и там выла, потому что никого они больше не ждут. Она и правда после Прошки еще трижды беременела, но каждый раз кончалось выкидышем на небольшом сроке; потом Ермил перестал ее трогать совсем. После последнего выкидыша у нее случилось помраченье рассудка: она завернула в пеленку багровые сгустки и в чем была – в заляпанной кровью ночной рубашке – отправилась в церковь к отцу Арсению и умоляла, чтобы тот покрестил ее малышку по любому обряду, а что малышка не гулит – так это оттого, что ее ведьма сглазила. Она и раньше говорила, что Лиза – ведьма, но только в ту ночь, выводя скулящую жену из чужой тихой церкви, Ермил подумал, что это, может быть, не пустые слова. В последнее время он и сам временами чувствовал себя странно: похудел, при быстрой ходьбе задыхался. А в те ночи, когда он оставался у Лизы, ему снились тревожные, душные, пропитанные грязным вожделением сны. В этих снах к нему выходила из темноты хвостатая женская тень и опускалась на четвереньки, и пристраивалась у него между ног, приникала к нему прохладным, трепещущим хоботком, и пила из него густой, теплый сок, и хоботок становился теплым. И Ермил просыпался и со стоном извергал горячее семя на узорчатую циновку, а в том месте, где была его голова, циновка тоже становилась горячей. И красной, потому что носом шла кровь.
Он зарыл пеленку на краю православного кладбища на рассвете, к тому времени Марфа уже пришла в разум и стояла, пристыженно уставившись в сухую, комковатую землю. У могилы их неслучившегося ребенка Ермил дал слово, что больше не будет путаться с ведьмой.
Его решение Лиза приняла легко и спокойно, сказала «Иди своей дорогой, охотник» и почему-то на прощание рассмеялась. Уже спустя три дня Ермил не выдержал и пытался вернуться, но Лиза его не приняла. Через неделю к ней стали ходить мужчины. Через восемь месяцев она родила девочку с чуть-чуть раскосыми, как у нее, но серыми, как у Ермила, глазами. А впрочем, Бог его знает, какие глаза были у того, с кем она путалась сразу после него.
– …Когда Господь уже изничтожит эту тварь и ее ведьминское отродье?! – голос Марфы сорвался на визг. – Где был? У них был? – в углах ее рта запеклись белесые комочки слюны.
– Не твоего ума дело, – Ермил взошел на крыльцо.
– Не моего, значит?! Тогда, может, ихнего?! – Марфа по-лошадиному мотнула головой в сторону избы, платок криво сполз на затылок. – Под монастырь подвел ты нас всех, Ермил! Вместе с братцем твоим! Ты что наделал, ты мне скажи, ты что сотворил? Не думаешь обо мне, о Боге не думаешь, хоть бы о детях подумал! По наши души пришли, кровавые псы!
– Что ты несешь, кликуша, какие псы? – Ермил поморщился и на секунду прикрыл глаза. Голос жены, бессмысленная дробь ее слов отдавалась в висках – как жужжание бьющейся в керосинку осы, как монотонный, нудный осенний дождь, как зубная боль.
– Такие псы! Днем был один, хотел тебя забрать на допрос! Теперь другие двое пришли, так Танька, дура, пустила их в дом! А как не пустишь, когда мы слабые бабы да дети, защиты нет никакой… А они сапоги не сняли! За матицу зашли!
Ермил сорвал с плеча двустволку, отодвинул жену и решительно шагнул в дом, в душное облако, свитое из горящего дерева, аромата свежих блинов и дыхания множества ртов.
Младшие дети, Прошка и двойняшки Андрона, притихшие и испуганные, жались друг к другу на полатях. Бабка, как и все последние дни, лежала на печи, скрючившись и уткнувшись носом себе под мышку – как больная крупная птица, безучастная ко всему, кроме тепла, разгонявшего ее густую, старую кровь. Старшие дочери и Танька, жена Андрона, хлопотали по хозяйству в напряженных, неестественных позах. Они стояли рядом, спина к спине, и как будто бы живой стенкой загораживали собой печь, чугунные сковородки, и опару для блинов, и лук с яйцами для припека: чужаки не должны были видеть, как женщины готовят еду.
На лавке слева от входа со скучающим видом сидел майор Бойко. В глубине же избы, прямо в красном углу, под иконами – чужак в офицерской форме, перед ним на столе – жестяная миска с блинами. Он жевал с аппетитом. На вошедшего Ермила уставился нагло и властно.
Это было грубейшим нарушением всех приличий. В староверской избе в красном углу мог сидеть только глава семейства – то есть Ермил. Да и просто проходить за матицу – потолочную балку, означавшую границу между прихожей и внутренней частью дома, – посторонним не полагалось. Вот майор, тот их традицию чтил и сидел на правильном месте.
– Хорошо, что ты с охоты вернулся, Ермил, – Бойко выделил голосом слово «охота». – Тут к тебе капитан СМЕРШ Степан Шутов… имеет вопросы.
Ермил молча, недобро уставился на капитана:
– Какие вопросы?
– Удалась ли охота, товарищ Сыч? – Шутов сунул в рот крупный кусок блина.
– Божьей милостью, – Ермил скинул вещмешок и ружье и подошел к рукомойнику.
– Где же дичь?
– Промахнулся, – Ермил, отвернувшись, принялся мыть руки из чайника. В корыто полилась красновато-бурая вода.
– А мне сказали, Ермил Сыч не промахивается, – особист посмотрел на текущую с рук охотника воду и снова вцепился взглядом Ермилу в спину.
– Вы не слушайте его, он у девки был! – вмешалась в разговор Марфа.