Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лена много раз переодевалась – была царицей ночи, речной нимфой, византийской принцессой… Ей даже выписали из Москвы артистов – трио молодых певцов, победивших несколько лет назад на телевизионной передаче. И Лена танцевала на сцене, когда они пели. Все ее снимали, хлопали ей, ее высвечивали разноцветными софитами, показывали на огромных экранах сбоку от сцены. Все пировали и веселились в ее честь до пяти утра… Как она могла заметить, что меня нет? Значит, так сильно любит, подумала тогда я. Ведь Лена четко мне сказала: «Все, кто меня любит, приехали. Ты – нет. Ты меня предала». Я не восприняла ее слова всерьез. Что за ерунда? Какая разница – прыгала ли я через костер в числе других гостей и пила ли разноцветные коктейли, танцевала ли в ее честь, махала ли вместе со всеми красным платком…
Все это я рассказала папе, в парке, когда мы шли и пытались преодолеть тоску и смурь темного октябрьского дня. Пытались поодиночке – папа шел и подбрасывал листья ногой, насвистывал и после каждой моей фразы мычал: «М-м-м… Вот оно как…» Я старалась рассказывала как можно веселее, потому что хоть время и прошло, и теперь уже мне почти все равно, вспоминать это не очень приятно.
Папа наклонился, стряхнул прилипший к брюкам побуревший осиновый лист и спросил:
– И что потом?
– Потом мы перестали общаться.
– Почему?
– Сначала она слышать ничего не хотела. Обиделась, что я не приехала. Твердила: «Ты меня не любишь». Я думала – подуется и перестанет. А она вообще перестала со мной общаться. Бойкот мне объявила. А потом, когда время прошло, я сама расхотела дружить. Отгорело как-то.
– Сколько времени прошло? – спросил папа.
– Почти год. Я последний раз ей на зимних каникулах звонила.
– А! Это не срок. Перемелется, мука будет. Вот я тоже с твоей мамой… – Он запнулся, искоса посмотрел на меня.
– Продолжай.
– Нечего продолжать. Все давно прошло, травой поросло.
– Да я и вижу, что все прошло. Но я хочу знать, что было.
– А тебе мать ничего не рассказывала?
– Нет.
– Ну и правильно, – кивнул папа. – О таком не расскажешь.
– О каком – о «таком», пап? Так ведь нельзя. Я не знаю, почему расстались мои родители. И… как… как все вообще было.
– Я бы запросто рассказал тебе!.. – Папа очень глупо засмеялся, напомнил мне Мошкина. – Да она твоя мать.
Ужасно не люблю, когда он в подобном тоне говорит о маме.
– Попробуй, – тем не менее сказала я. – Найди нужные слова.
– Какая ты… Если бы ты не была такая красивая, я бы тебе не прощал многого из того, что ты говоришь, – совершенно искренне сказал папа.
Хочешь узнать мужчин – внимательно присмотрись к ближайшим родственникам-мужчинам, хотя бы к папе.
– Во-от… – начал папа. – Ты помнишь… Однажды я решил поехать в экспедицию искать снежного человека… На Тянь-Шань… В советское время ведь многое по-другому было… Из газет вообще ничего нельзя было понять…
– Не сбивайся, – попросила я папу. – Ты хотел рассказать мне о том, как… Ну ты знаешь о чем. При чем тут советские газеты?
– Не дергай меня! – мгновенно вспыхнул папа. – Вот ты какая! По-твоему все равно не будет в жизни, понимаешь? Придется прогибаться. Кто прогибаться не хочет – тонет.
– Интересная философия… – покачала я головой.
– Да-да, именно так. Вот я прогнулся в нужное время, забросил тему, диссертацию дописывать не стал, за ум взялся – где я теперь? Вот именно. На вершине… – Папа задумался.
– Славы… – тихонько сказала я.
Папа искоса взглянул на меня.
– Невозможно с тобой. В Средние века тебе бы отрезали язык.
– Отрежь мне язык, папа! – в сердцах воскликнула я, остановившись. – Отрежь язык и… и… вообще! Европейцы, знаешь, почему все такие страшные на лицо? Женщин самых умных и красивых на кострах когда-то сожгли!
Я повернулась и пошла по дорожке. Не знаю, почему-то от папы мне все обидно слышать. Если бы такую ерунду сказал Мошкин, мне бы было все равно. Я бы только хмыкнула и ответила ему тем же. А тут – невероятно – но я почувствовала, что у меня даже закипают слезы. Может быть, папа действует на нас с мамой одинаково – ведь она часто плачет после телефонных разговоров с ним? Может быть, он ей тоже хочет отрезать язык? Хотя вряд ли. Мама не такая языкастая, как я.
– Алехандра! – крикнул папа.
Я не обернулась, шла дальше, подумав – вот еще раз хотя бы позовет, я обернусь. Но папа кричать не стал. Позвонил. В кармане у меня забурчал телефон, и Сири объявила: «Папа. Белая обезьяна со сложенными лапами». – «Сама ты белая обезьяна!» – ответила я ей.
– Да, папа.
– Вернись немедленно. Я тебе не мальчик, чтобы бегать за тобой.
Я помедлила, но все же вернулась.
– Будешь дальше рассказывать? – как ни в чем ни бывало спросила я.
Папа прищурился.
– Попробую. На чем я остановился?
– На советском строе. И на аспирантуре.
– Да, вот именно. У нас, знаешь, как все было… Я в какое-то время чуть не загремел по политической статье… Да-да!
– А что ты делал? Устраивал диверсии?
– Дитя своего времени! – покачал головой папа. – Какие там диверсии в наше время! Нет, я распространял самиздат. Литература такая, которую не разрешали издавать или печатали очень маленьким тиражом, и купить ее можно было только за границей. Это сейчас можно пойти в книжный и купить все, что вздумается. А у нас книжные были завалены мусором. Никто уже и не помнит теперь всех этих писателей.
– А то теперь книжные не завалены мусором! – засмеялась я. – Ты давно был в книжном магазине?
– Так, знаешь, или я рассказываю, или ты замечания вставляешь.
Я увидела, что любое мое слово сейчас будет бесить папу. Решила помалкивать.
– Ну вот. Я перепечатал сам Солженицына – сидел и печатал на машинке недели две. Знаешь, что такое печатная машинка? Это тебе не компьютер.
Я молча кивнула. Мой папа любит рассказывать, что он жил в то время, когда еще не было холодильников, телефонов, цветных телевизоров, шариковых ручек, однополых браков, электричества и ядерного оружия. Мне кажется, он преувеличивает, но сейчас я встревать не стала.
– Я печатал через копирку – знаешь, что такое копирка? По пять экземпляров. Ошибку сделаешь – все доставать нужно, замазывать на каждой странице и дальше печатать. Так месяца три печатал. И пустил по рукам, чтобы люди знали правду.
– Какую правду? – вздохнула я. Нет, не получится молчать. Про то, что две недели у папы тут же превратились в три месяца – это еще ладно. – А Шаламова нельзя было почитать, чтобы узнать, как ты выражаешься, правду?