Шрифт:
Интервал:
Закладка:
24 ноября 1916 года. Институт, по обыкновению пышно, отмечает день Святой Екатерины, и еще никому не ведомо, что это происходит в последний раз. Празднество начинается торжественным богослужением с участием митрополита Петроградского Питирима. Мы одеты в парадную форму. На нас мягкие платья, тонкие фартуки, руки и грудь открыты.
Классные дамы сменили платья темно-синего цвета на шелковые васильковые. Ученицы старшего класса, «les Pepinieres»[29], одеты в серый шелк, и у одной из них на груди красуется золотой вензель императрицы.
Служба продлится четыре часа, и хотя наш класс пользуется преимуществом прийти в церковь на час позже, я завидую подругам, принадлежащим к другим конфессиям: они освобождены от этой церемонии. Нас размещают на хорах, и сверху я вижу, как время от времени та или иная из институток, стоящих в церкви, падает. Ее выносят, и ряды вновь смыкаются и застывают. Тогда мне приходит в голову тоже упасть в обморок, но это получается так неловко, что из церкви меня не выносят, а вместо того моя классная дама нещадно меня трясет, ставит на ноги и обещает наказать.
На обед у нас необычное меню, затем каждой воспитаннице вручают коробку шоколада с императорским гербом от имени вдовствующей императрицы, после чего мы с большим разочарованием узнаем, что ввиду событий императрица Мария Федоровна не приедет к нам с традиционным визитом, и потому в великолепных придворных реверансах, до полного изнеможения нами отрепетированных перед мадам Петц, не будет никакой надобности. В утешение после приема посетителей нас одаривают киносеансом.
За три месяца до крушения того мира, где мы живем, нам показывают на экране «Гибель Помпеи». Под дождем пепла потоки лавы затопляют город, бегут и хозяин и раб, рушатся колонны храмов и стены домов. Чета влюбленных, готовясь к неминуемой смерти, жаждет обменяться последним поцелуем… Мы его не увидим. Рука мадам Петц целомудренно встает между лучом проектора и экраном, охраняя нашу невинность.
В тот самый вечер отважилась я на эксперимент. В нашей отшельнической жизни существовали свои легенды. Согласно одной из них, кто войдет ровно в полночь, с боем часов, в большой зал с колоннами, встанет посередине и трижды повернется на месте, — тот увидит повешенную Екатерину II. Почему? Никто не знал, но все твердо в это верили. «Ты этого не сделаешь», — бросила мне вызов моя подруга Нина де Лазари. «Спорим, что сделаю!»
Я боюсь темноты, боюсь привидений. Но можно ли отступить? Лежа в постели, я не засыпаю, рассказываю сама себе разные истории, чтобы побороть одолевающий меня сон. Смотрю под одеялом на светящийся циферблат часиков — близится полночь, заранее приводя меня в трепет. Встаю. К счастью, коридоры и лестницы освещены, хотя и скупо. Тени наполняют их таинственностью. Я в ночной рубашке и босая. Мне представляется, что я совсем одна в этом огромном здании, погруженном в сон. Малейшее потрескивание паркета — вздрагиваю и трясусь от страха. Спускаюсь по лестнице, с одной площадки на другую. Осмелюсь ли я отворить дверь большого зала, где мне предстоит рандеву с императрицами? Я знаю, что страх — презренное чувство, но он преследует меня всю жизнь. Разозлившись, заставляю себя повернуть ручку двери. Дрожа, вступаю в зал, где все черно, и замечаю, что сквозь высокие окна проникает розоватый свет ночного города. Полная тьма была бы не такой жуткой, как этот полумрак, где различимы два белых овала визави, отделенные один от другого всей длиной зала. Это лица двух императриц. Екатерина II от меня справа — но тут раздается скрип паркета, и я спасаюсь бегством — по коридорам, по лестницам — и зарываюсь в постель…
«Ну как, ты видела повешенную Екатерину И?» — спрашивают наутро подруги. Как бы мне хотелось поведать им, что Екатерина по крайней мере подала мне знак, прежде чем перевернуться вниз головой, но проклятая гордая привычка строго держаться истины требует признать, что я не видела ничего. Легенда не получит подтвержденья благодаря мне!
Подобно новобранцу, жирным красным карандашом я зачеркивала одно за другим числа календаря, считая дни, оставшиеся до рождественских каникул. Наконец настает 20 декабря. Меня вызывают; моя мать приехала и ждет меня в карете. Мы с подругами обнимаемся, обещаем друг другу писать, сочувствуем девочкам, приехавшим из губерний, близких к линии фронта, и тем, чьи родители живут слишком далеко — в Сибири, в Туркестане: всем им предстоит провести Рождество в институте. В дортуаре я радостно расстаюсь с неудобной формой. Какими легкими кажутся мне тонкие фильдекосовые чулки, моя короткая плиссированная юбка и матроска! Настя причесывает меня «по-граждански», заплетая две косы вместо одной, туго стянутой; помогает сменить обувь, напоминающую котурны, на меховые сапожки, надевает на меня мою шубку, шапочку, муфту на шнурке, повязанном вокруг шеи, целует меня, умоляя не простудиться, — а я успеваю сунуть ей подарок. Уже позабыв о строгих правилах, я бегу через холл, где мне кивают бородатые швейцары в мундирах, увешанных медалями и орденами, на крыльце вдыхаю полной грудью городской воздух, а потом сажусь в карету рядом с матерью. Наташа присоединяется к нам, и лошадь трогается легкой рысцой. Знакомые картины захватывают и восхищают меня; после четырехмесячного заточения я упиваюсь зрелищем уличной суеты. По пути приветствую четверку коней барона Клодта у подножья моста, по которому мы проезжаем, и Аничков дворец с красными стенами. Извозчики в длинных тулупах переминаются с ноги на ногу у костра, разведенного на углу площади; на перекрестке стоит на посту пирамидальный городовой; на кресте церкви сидят вороны. Без меня мир не изменился, все такое же, как прежде, только залито синим светом моих очков.
Я снова в квартире на Васильевском острове, вокруг знакомые вещи: в гостиной инкрустированный столик на бронзовых золоченых ножках в виде львиных лап, у камина, где потрескивают поленья, медвежья шкура; уютное тепло разливается от ламп под розовыми абажурами, со мной мои игрушки и мои книжки, и моя свобода… Уже приготовлены к отъезду большие чемоданы. Через два дня мы будем в Проне.
В зимней Проне еще не рассеялись злые чары этого лета. Барский дом, по-прежнему запертый, стоял среди заснеженной поляны. Мы опять поселились на втором этаже хозяйственного корпуса в тесноте и с ощущением недолговечности нашего здесь пребывания, будто раскинув лагерь. Но нам были доступны все зимние забавы, а юности свойственно быстро забывать о трагических событиях. Прогулки в санях, горка и демократичная «ледяшка» занимали наши дни. «Ледяшка» представляла собой деревенский вид спорта, популярный среди крестьянских детей, а поскольку на Западе он не известен, я берусь его описать. Нужно всего-навсего взять большое сито (найдется ли ныне в продаже эта утварь, служившая для просеивания муки?), выстлать дно соломой, обильно полить водой и на ночь выставить сито на мороз. В течение двух-трех суток вы повторяете эту операцию — и в вашем распоряжении готовая ледяшка, с круглым вогнутым днищем, отлично приспособленным для того, чтобы разместить в нем свое седалище. Усевшись на ледяшку и обхватив руками согнутые колени, мы съезжали с горки — в данном случае с самого обыкновенного пригорка, склон которого, политый водой, был превращен в ледяную трассу. Ледяшка неслась вниз с возрастающей скоростью, непрерывно вращаясь. Управлять ее движением не было никакой возможности, и единственная задача заключалось в том, чтобы, достигнув финиша, приземлиться целым и невредимым. Оглушенные, мы вставали на ноги, чтобы повторить эксперимент.