Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отведя душу общением с приятными мне людьми, я с чистой совестью и в отличном настроении приступила к работе. Первым делом снова вернулась к записям в амбарной книге. Перечитав несколько раз уже знакомые строки о Мансдорфах, перебралась в графу «Примечания», и здесь меня ждало огромное разочарование. Среди перечня всякой незначительной ерунды четким почерком деда Веры Геннадиевны было аккуратно выведено: «Картина Веласкеса утеряна при транспортировке».
— Как утеряна? — растерялась я. — Как могла потеряться бесценная картина?! И что за странное объяснение? Просто отметил: что пропала, мол, и дало с концом!
Вскочив, я заметалась по комнате:
— Человек, писавший эти строки, был искусствоведом. Так неужели он не понимал истинной ценности картины? Глупости! Откуда же такое равнодушие? Одна сухая строчка, и никаких комментариев. Неужели у него не возникло вопросов к этому… как его… Дядику?
Тут я запнулась и столбом замерла на месте. А ведь эта странная фамилия встречалась мне не один раз, и было с ней связано что-то, очень меня удивившее.
Вернувшись к столу, я в спешке начала просматривать одну страницу тетради за другой и в результате обнаружила интересную запись. 15 октября 1918 года из Тульской губернии эмиссаром Дядиком было вывезено пять картин, но в Москву они доставлены не были. В графе «Примечания» было лаконично помечено: «Сгорели».
Все, что можно было выжать из «Книги регистрации вещей, переданных на хранение из дворянских усадеб» за 1918 год, я выжала, а вопросов между тем накопилось тьма. Я просто изнывала от желания получить на них ответы и все надежды возлагала на дневник. До того моменты я была так занята другими бумагами, что до него просто руки не доходили. Но теперь пришло и его время.
Дед Веры Геннадиевны оказался человеком обстоятельным и педантичным. День за днем, не пропуская ни единой даты, он скрупулезно заносил в тетрадь происходящие события. Я не стала читать все подряд, хотя многое было мне интересно, а сразу принялась просматривать листы, помеченные октябрем.
Интересующая меня запись была сделана 21 октября: «Вернулся из-под Тулы Гаврик. Очень измучен и душевно раздавлен. Поездка оказалась крайне тяжелой. Переговоры шли сложно, найти общий язык с местными товарищами оказалось нелегко. Волостной совдеп сам претендовал на вещи из усадьбы и категорически не позволял вывозить что-либо. Гаврик рассказывает, что дело чуть не дошло до рукопашной и из-за безысходности ситуации пришлось прибегнуть к угрозам (это при его-то мягком характере!). Только обещание вызвать подкрепление из местной ЧК охолонуло горячие головы. В результате изматывающей торговли местные активисты согласились отдать пять картин. Только пять! Гаврик говорит, что они буквально толпой ходили за ним по комнатам и требовали выбирать те, что размером поменьше. К счастью, качество полотна не определяется его форматом, так что без лишних склок удалось отобрать очень приличные.
Однако на этом злоключения не кончились, даже их он не смог в целости и сохранности довести до Москвы. Не решаясь отправляться в дорогу на ночь глядя, Гаврик заночевал в местном клубе, а под утро вдруг начался пожар. Гаврик говорит, что заполыхало сразу с нескольких концов, и это был явный поджог. Чтобы не задохнуться в клубах дыма, ему пришлось спешно покидать комнату. Дом был деревянный, так что, пока прибежали мужики с ведрами, все выгорело дотла. Картины тоже».
Ясности прочитанное не прибавило, и я принялась бегло просматривать один лист за другим в надежде обнаружить что-то еще. Следующее упоминание о Дядике нашлось в записи за 29 ноября. К сожалению, оно было кратким, и интересными фактами разжиться не удалось:
«Сегодня вечером вернулся Гаврик. Вместе с Сидоренкой они пригнали из Владимирской губернии целый обоз подвод. Я торопился по делам в Наркомпрос, расписки просматривал буквально на ходу, но даже из этого беглого чтения было ясно, что им удалось привезти чрезвычайно ценные вещи. Искренне поздравил его с удачной поездкой, но Гаврик только хмуро кивнул и тут же ушел».
Следующая запись относилась к 3 декабря. «Утро началось с неприятностей. Явился заведующий складом и, понизив голос, сообщил, что количество привезенных Дядиком вещей не соответствует описи. Не хватает одной картины. Я, кончено, огорчился, потому как подобные факты всегда неприятны, но особой тревоги не почувствовал. Время от времени такое случается, и если картина не особенно ценная, а объяснение дается вполне разумное, то все остается без последствий. Но потом завхоз добавил, что это был Веласкес, и вот тут-то я схватился за голову. Приказал секретарю садиться в пролетку и, не медля ни минуты, найти Дядика. Надеялся, что это простое недоразумение, что Гаврик приедет и все толком объяснит. К сожалению, разговора у нас не получилось. На все мои вопросы он отмалчивался, и я в конец потерял терпение: «Понимаешь ли ты, голова садовая, что я должен сообщить об этом в угро?» В ответ Гаврик только равнодушно пожал плечами, и не единого слова от него я так и не дождался».
«5 декабря.
Приезжал агент Московского угро Агапов. Ему поручено разбираться в деле об исчезновении Веласкеса, и он хотел провести допросы. Начал с меня, как с непосредственного начальника Дядика, и я, конечно, характеризовал своего сотрудника с самой лучшей стороны.
«Своих не сдаете?» — неприятно улыбнулся тогда Агапов.
Неожиданно для себя я не сдержался: «Ваших странных намеков, товарищ, не понимаю. Что касается Гавриила Дядика, так он честнейший человек, я за него головой ручаюсь. А пропажа картины — недоразумение. Уверен, все скоро выяснится».
Агапов тяжелым взглядом посмотрел на меня: «А чего это вы его так защищаете? Не потому ли, что это по вашей рекомендации Дядика взяли на работу в НМФ? У вас ведь с ним давние и совсем не служебные отношения. Или я ошибаюсь?»
С трудом сдерживая бешенство, я ответил: «Не ошибаетесь! Я действительно рекомендовал Гавриила Дядика на работу и скрывать этого не собираюсь. Точно так же, как не собираюсь скрывать и тот факт, что был хорошо знаком с его отцом. Мы вместе отбывали ссылку. Кстати, после той ссылки он долго не прожил, умер от туберкулеза. И мать его я знал. Она занималась беспризорными детьми, и ее, в припадке истерии, зарезал подросток-психопат. Но, беря Гавриила на работу, я руководствовался вовсе не этим, а исключительно его человеческими качествами. Он очень достойный молодой человек. Немного фантазер и мечтатель, но ведь это делу не помеха…»
«Я тут уже беседовал кое с кем», — перебил меня Агапов и положил передо мной замусоленный тетрадный лист.
«Что это?» — удивился я.
«А вы поглядите», — неприятно усмехнулся он.
Листок оказался объяснительной Сидоренки, в которой он писал: «…как я есть партиец в дореволюционным стажем, считаю своим долгом на поставленные вопросы ответить с пролетарской прямотой ничего не утаивая. С Дядиком Г. дружбу не вожу, но по работе знаком. Вместе ездили в Московскую, Тульскую и Владимирскую губернии отбирать у буржуев добро, нажитое на крови трудового народа. По существу дела могу заявить, что хоть Дядик и прикидывается сочувствующим нашей родной пролетарской власти, но нутро у него насквозь гнилое. Во время рейдов не раз замечал, что нет в нем настоящей революционной ненависти к буржуйским недобиткам, и он им вроде даже сочувствует. Я ему не раз, как товарищ товарищу по общему революционному делу, указывал на ненужное миндальничание, только он отмалчивался и еще больше сторонился.