Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Читатель сочувствует режиссёру? Читатель думает, что вот кружок попал в безвыходное положение, и кого ж теперь ставить на роль героини, и когда ж её учить? Но нет безвыходных положений для оперчекистской части. Они запутают – они ж и распутают! Через два дня и самого Давиденкова уводят в наручниках: за попытку передать за зону что-то письменное (опять летопись?), будет новое следствие и суд.
Это – лагерное воспоминание о нём. С другой стороны, случайно выяснилось: Л. К. Чуковская знала Колю Давиденкова по тюремным ленинградским очередям 1939 года, когда он по концу ежовщины был оправдан обыкновенным судом, а его одноделец Л. Гумилёв продолжал сидеть. В институте молодого человека не восстановили, взяли в армию. В 1941 под Минском он попал в плен.
О жизни его в годы войны Л. Чуковская имела сведения неверные, а на Западе меня поправили люди, знавшие тут его. Кто уходил из лагеря военнопленных, и все сгорали тут, в месяц, год, а Давиденков и вдвое: был капитаном РОА, сражался, успел жениться (Вера Ушакова, осталась с сыном на Западе) и книги писал, видимо не одну, – и о ленинградских застенках 1938, и «Предатель», военного времени повесть под псевдонимом Анин. Но в конце войны попал в советские лапы. Может быть, не всё о нём было известно – приговорили к расстрелу, но заменили на 25 лет. Очевидно, по второму лагерному делу он получил расстрел, уже не заменённый (уже возвращённый нам Указом января 1950).
В мае 1950 Давиденков сумел послать своё последнее письмо из лагерной тюрьмы. Вот несколько фраз оттуда: «Невозможно описывать невероятную мою жизнь за эти годы… Цель у меня другая: за 10 лет кое-что у меня сделано; проза, конечно, вся погибла, а стихи остались. Почти никому я их ещё не читал – некому. Вспомнил наши вечера у Пяти Углов и… представил себе, что стихи должны попасть… в Ваши умные и умелые руки… Прочтите и, если можно, сохраните. О будущем, так же, как о прошедшем, – ни слова, всё кончено». И стихи у Л. К. целы. Как я узнаю (сам так лепил) эту мелкость – три десятка стихов на двойном тетрадном листе – в малом объёме надо столько вместить! Надо представить это отчаяние у конца жизни; ожидание смерти в лагерной тюрьме! И «левой» почте он доверяет свой последний безнадёжный крик.
Не надо чистого белья,
Не открывайте дверь!
Должно быть, в самом деле я
Заклятый дикий зверь!
Не знаю, как мне с вами быть
И как вас величать:
По-птичьи петь, по-волчьи выть,
Реветь или рычать…?
Итак, никого назначать на главную роль не нужно. Наполеон не будет ещё раз посрамлён, русский патриотизм – ещё раз восславлен. Пьесы вообще не будет. Не будет и хора. И концерта не будет. Итак, самодеятельность пошла в отлив. Вечерние сборы в столовой и любовные встречи прекращаются. До следующего прилива.
Так судорогами она и живёт.
А иногда уже всё отрепетировано, и все участники уцелели, и никто перед концертом не арестован, но начальник КВЧ майор Потапов (СевЖелДорлаг), комяк, берёт программу и видит: «Сомнение» Глинки.
– Что-что? Сомнение? Никаких сомнений! Нет-нет, и не просите! – и вычёркивает своей рукой.
А я надумал прочесть мой любимый монолог Чацкого – «А судьи кто?» Я с детства привык его читать и оценивал чисто декламационно, я не замечал, что он – о сегодняшнем дне, у меня и мысли такой не было. Но не дошло до того, чтобы писать в программе «А судьи кто?», и вычеркнули бы, – пришёл на репетицию начальник КВЧ и подскочил уже на строчке:
К свободной жизни их вражда непримирима.
Когда же я прочёл:
Где, укажите нам, отечества отцы…
Не эти ли, грабительством богаты?.. –
он и ногами затопал, и показывал, чтоб я сию минуту со сцены убирался.
Я в юности едва не стал актёром, только слабость горла помешала. Теперь же, в лагере, то и дело выступал в концертах, тянулся освежиться в этом коротком неверном забвении, увидеть близко женские лица, возбуждённые спектаклем. А когда услышал, что существуют в ГУЛАГе особые театральные труппы из зэков, освобождённых от общих работ, – подлинные крепостные театры! – возмечтал я попасть в такую труппу и тем спастись и вздохнуть легче.
Крепостные театры существовали при каждом областном УИТЛК, и в Москве их было даже несколько. Самый знаменитый был – ховринский крепостной театр полковника МВД Мамулова. Мамулов следил ревниво, чтоб никто из арестованных в Москве заметных артистов не проскочил бы через Красную Пресню. Его агенты рыскали и по другим пересылкам. Так собрал он у себя большую драматическую труппу и начатки оперной. Это была гордость помещика: у меня лучше театр, чем у соседа! В Бескудниковском лагере тоже был театр, но много уступал. Помещики возили своих артистов друг к другу в гости, хвастаться. На одном таком спектакле Михаил Гринвальд забыл, в какой тональности аккомпанировать певице. Мамулов тут же отпустил ему 10 суток холодного карцера, где Гринвальд заболел.
Такие крепостные театры были на Воркуте, в Норильске, в Соликамске, в Магадане, на всех крупных гулаговских островах. Там эти театры становились почти городскими, едва ли не академическими, они давали в городском здании спектакли для вольных. В первых рядах надменно садились с жёнами самые крупные местные эмведешники и смотрели на своих рабов с любопытством и презрением. А конвоиры сидели с автоматами за кулисами и в ложах. После концерта артистов, отслушавших аплодисменты, везли в лагерь, а провинившихся – в карцер. Иногда и аплодисментами не давали насладиться. В магаданском театре Никишов, начальник Дальстроя, обрывал Вадима Козина, широко известного тогда певца: «Ладно, Козин, нечего раскланиваться, уходи!» (Козин пытался повеситься, его вынули из петли.)
В послевоенные годы через Архипелаг прошли артисты с известными именами: кроме Козина – артистки кино Токарская, Окуневская, Зоя Фёдорова. Много шума было на Архипелаге от посадки Руслановой, шли противоречивые слухи, на каких она сидела пересылках, в какой лагерь отправлена. Уверяли, что на Колыме она отказалась петь и работала в прачечной. Не знаю.
Кумир Ленинграда тенор Печковский в начале войны попал под оккупацию на своей даче под Лугой, затем при немцах давал концерты в Прибалтике. (Его жену, пианистку, тотчас