Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Аарон спросил краковского епископа, что он думает о причинах, склонивших князя Болеслава отменить поездку в Рим.
Поппо долго не раздумывал. Это же ясно, что наш князь и повелитель, к прискорбию, вместо того, чтобы думать о согласии между своим повелителем королем и его подданными, радуется, только когда видит в королевстве междоусобие. Он, Поппо, любит правду и не солжет, не утаит, что знает, что полагает, ведь ни один из королевских ленников не может похвастать столь славной и сильной дружиной, как Болеслав. И посему участие трехсот отборных воинов из этой дружины под водительством самого князя в коронации, самоочевидно, в большой мере споспешествовало бы углублению мирных настроений и во всех графствах италийского королевства, и в Тоскане, и в самом Риме с окрестностями. Единение, согласие и христианский мир сопутствовали бы торжествам коронации наместника божьего на земле, римского императора! Но Болеслав заинтересован как раз в обратном: он хорошо знает, что отсутствие его отборной дружины подле государя Генриха, ныне короля, а завтра императора, раззадорит всех противников короля, нарушит единение, согласие и христианский мир.
— Брат Аарон, помолимся же от всей души за господина и князя нашего… пусть снизойдет на него дух святый… пусть отвратит его от пути соблазна и греха…
Аарон вышел от Поппо еще более встревоженный. Уж если краковский епископ столь резко осуждает своего господина и благодетеля, то что же будет твориться в Магдебурге и Мюнхене, Аугсбурге, Регенсбурге, Мерзебурге, Падерборне! Пропали все плоды незадачливого союза короля Генриха с языческими лютичами… И что всего досаднее Аарону, так это поистине невежественная слепота Болеслава, который как будто совершенно не понимает, что ему может дать непосредственная близость к папе. Вот и сейчас: папа Бенедикт Восьмой[3]королю Генриху будет обязан своим усилением в Риме. А могло быть иначе. Ведь если бы Болеслав во главе трехсот дружинников вошел в Рим, предваряя королевское шествие, то совсем немного надо трудов, чтобы создать определенное настроение, что король Генрих лишь формально, а в действительности польский князь главное лицо усиления папского положения в Вечном городе! Достаточно лишь развить мысль Поппо, что польский отряд столь важная часть всего императорского войска, что отсутствие его немедленно может вызвать новое брожение среди стихий, противоборствующих как укреплению Бенедикта, так и коронации Генриха…
И тут Аарона осенило, что, входя в Рим, Болеслав мог оказаться в более выгодном положении, чем Генрих… В городе еще многие люди помнят, как некогда у подножия Капитолия, с золотыми орлами впереди, остановился белый конь, с которого слез облаченный в древнеримскую тогу император Оттон III, а сразу же за белым шел гнедой, без всадника, с серебряными орлами впереди… Так что въезд Болеслава был бы триумфальным въездом патриция, давно уже нареченного и давно ожидаемого. Король же Генрих только лишь протягивает руку за императорской диадемой. Тем, что он беспрепятственно наденет ее на свою голову, обязан он будет не любви римского народа или расположению лангобардских владык из Сполето и Тускула, а мечам и копьям, которые приведет с собой в Рим. А то, что дружина Болеслава — основной стержень этой силы, в этом нетрудно было бы убедить и римский люд, и папу, и тускуланскую знать, убедить их, что это по король Генрих привел с собой в Рим покорного ленника, а, наоборот, императорский наместник, преемник осиротевшего величия, избранник и любимец Оттона III, вводит на священные Ромуловы ступени наследника Оттонова!
А уж одно то, что этот патриций не сакс, не бавар, не франк и даже не лангобард, обеспечило бы ему любовь римского народа — любовь и гордость, что вот действительно возрождают мощь Рима во всех земных пределах, что вот верно несут свою службу Вечному городу владыки не только Юга и Запада, но и Востока и Севера — стран столь отдаленных, что ни Юлию, ни Титу, ни Траяну Наилучшему, ни самому Константину не спилось, что и там пройдут когда-нибудь границы империи…
Но дурацкая хитрость, варварская зловредность все испортили. И неужели непоправимо? Аарон вдруг почувствовал неожиданный прилив надежды: а что, если изобразить князю, что́ именно он теряет, пренебрегая поездкой, если наставить его и убедить?.. Конечно, следует быть осторожным, чтобы не уязвить князя и прежде всего не оказаться смешным в его глазах…
Аарона вновь охватила волна пронизывающего, колючего холода, когда он представил себе то, что было б для него самым страшным: не разгневанный Болеслав, а насмешливый. Ох, какая же непередаваемая мука видеть эти хитро прищуренные, а вместе с тем холодные, как будто остекленелые, полные страшного изумления глаза, как будто говорящие: «Так вот какой ты, оказывается, братец? Только на это тебя и хватает?..»
Нет, прежде, чем приняться за дело, прежде, чем вообще предстать перед Болеславом, Аарон должен все хорошенько обдумать… Надо точно выведать, что именно склонило князя к отмене поездки в Рим. Кто же тут прав — Мешко Ламберт или Поппо? Или оба вместе? Нет, ни то ни другое объяснение не раскрывают дела. Если прав Поппо, что ж, остается смириться с тем, что любимец и избранник Оттона III всего лишь хитрый, зловредный мужлан, не умеющий отыскать в книге господних предначертаний пути, ему предназначенного! И в таком случае не должны ли наследники не только крови, но и духа и мечтаний Оттоновых отряхнуть прах этой земли, упрямо лежащей целиной, хотя и обильно засеянной столькими надеждами?
Вникая в себя, Аарон открыто признал: нет, не забота об утверждении веры в польских землях, не тревога о спасении темных славянских душ понудили его связать себя со служением Болеславу. Так что он без сожаления простится и с этой землей, и с этими душами, не найдя здесь того, за чем гнала его мечта и надежда…
Ну, хорошо, а как же Рихеза? Ведь ее разочарование еще горше, ее положение во сто крат тяжелее. Коль на то пошло, то и он, Аарон, должен считаться с тем, что Болеслав не захочет отпустить его от себя, как не захотел одиннадцать лет назад отпустить Бенедикта. И все равно ему-то куда больше светит надежда уехать, чем Рихезе. Что из того, если даже она с присущей ей запальчивостью закричит: «Я выходила за сына римского патриция, а не за сына неотесанного князька, который покорно вкладывает свои руки в ладони короля саксов и баваров, хотя этими же руками столько раз разгонял и саксонские и баварские дружины» и услышит ответ: «Мешко Ламберту ты отдала руку до гроба. Бог благословил сочетание ваших рук, а потом и тел, так пусть же не осмеливается человек разделить то, что соединил господь».
Глубокая, щемящая тоска заставила Аарона понуриться, когда он вдруг представил себе, чтобы могло быть, вернись он в Кёльн, Верден, Шартр, в Реймс. Лекции его слушают не только сотни юных школяров, но и опытные, прославленные грамматики, риторы, философы, а в ночной тиши уютной кельи он взращивает семена редкой, бесценной греческой мудрости. Семена дают ростки, потом листочки, наконец дают плоды: не только сам учишься, но и других образовываешь; греческая наука возрождается в бургундских и западнофранкских школах, потом как в сеть улавливает Ломбардию, Восточную Франконию, триумфально вступает в Магдебург. Самоуверенные ученики Отрика Саксонского, раскрыв рот, с изумлением вслушиваются в упоительные гекзаметры Гомера, диалоги Платона, гимны Василия и Григория, в парафразы императрицы Евдокии. Слава о великом ученом доходит до старых центров греческой науки; дабы почтить учителя венками и надписями на мраморе — его приглашают в Константинополь, в упивающуюся греческой наукой Кордову. А потом… потом, пресытившись знаниями и восхвалениями, он отправится туда, чтобы отдохнуть, может быть, навсегда, туда, где почти сразу же вслед за материнской колыбельной впервые услышал греческую речь: к веселым потокам, беззаботно мчащимся серебристыми полосками к таинственным озерам через девственно свежую зелень задумчивых ирландских лугов.