Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Лампочка перегорела? — раздался голос сверху, потом свет замигал, а я застыла посреди лестницы. Когда я оглянулось, стало ясно, что меня бы все равно раскусили. На каждой ступеньке остались мокрые лужицы. — Быть такого не может! — вскрикнула мама и бросилась ко мне, она втащила меня наверх и принялась стаскивать мокрую одежду. — Что ты опять натворила? Я же велела тебе не подходить к реке.
Одной рукой она стягивала с меня мокрые колготки, а другой шлепала по ледяной попе. Так странно: мне впервые в жизни досталось от мамы. Было не больно, но ужасно унизительно.
— Нет, — вопила я. — Неправда! Я не ходила на реку! Мы с Ярмилкой катались с горки. Снег тает, и я промокла.
Я ревела от стыда, холода и всего этого потрясения. В дверь кухни заглянули брат с сестрой, но, увидев, как мама меня лупит, на всякий случай попятились обратно. Внизу открылась входная дверь: это папа услышал наши крики из мастерской и прибежал посмотреть, что случилось.
— Ах ты врунья несчастная, — сердилась мама и до боли растирала меня полотенцем, а потом отправила под одеяло.
— Сделай ей поскорее чай, — крикнула она папе и набросила на меня сверху еще перину. — Ты что, хочешь схлопотать воспаление легких и умереть?
Что за вопрос? Зачем это мне умирать?
— Я не ходила на реку, я упала в лужу, — всхлипывала я. — Я честно не виновата.
Мама поставила кружку с чаем на тумбочку у кровати, на голову мне нацепила вязаную шапку, в ноги сунула грелку и ушла, закрыв за собой дверь. Я закуталась в одеяло, пытаясь согреть заледеневшие ступни, и тихонько плакала. Мне было холодно и грустно, что мама с папой на меня злятся. Может, не стоило врать, может, надо было сказать, что меня толкнули в воду, может…
Вскоре по телу начало разливаться приятное тепло, и в полусне я слышала, как иногда открывается дверь, чувствовала руку на лбу и думала, что все-таки мама не так уж злится и ремня, наверное, удастся избежать, и все обойдется гороховой кашей на ужин.
У отца была удивительная способность ходить бесшумно: иногда даже казалось, что он не вошел в дверь, а проник в комнату сквозь стены или пол, как привидение. Днями напролет он просиживал в мастерской на первом этаже и, склонившись за рабочим столом, копался в часовых механизмах. От постоянного сидения спина у него сгорбилась, и ходил он, слегка наклонившись вперед. Волосы у него были густые, но почти совсем седые, так что он больше походил на маминого отца, чем мужа.
Когда я была маленькой, такой маленькой, что еще не ходила в школу, а братик Ота сидел у мамы в животе, мне не давала покоя мысль, как это моя красивая мама могла выйти замуж за такого старика, и однажды я ее об этом спросила.
— Ей пришлось, — сказал папа, — ведь я из-за нее поседел.
— Да, это правда, — сказала мама и потрепала его по сутулому плечу. — А ты и рад. Кто бы тебе носил в мастерскую все эти литры чая? Знаешь, сколько там ступенек?
Восемнадцать. Узкая лестница состояла ровно из восемнадцати ступенек, а с той поры, как часовую мастерскую у нас отобрали и сделали государственной и рабочие замуровали черный ход из мастерской в жилую часть дома, маме приходилось с каждой чашкой чая выбегать на улицу и входить через главный вход, что было особенно неприятно зимой или в дождь.
В мастерской среди часов отец проводил много времени не только в будни, но и по воскресеньям, когда мастерская была закрыта. Наверх в нашу квартиру на втором этаже он поднимался только поесть и поспать. За обедом и ужином он рассказывал маме о механизмах, которые чинил, а мама слушала его с раскрытым ртом, будто это были какие-то невероятные приключения. С нами, детьми, он особо не разговаривал, а если маме нужно было отлучиться и оставить нас на его попечение, это выбивало его из равновесия. Конечно, он нас любил. Просто не умел обращаться с детьми и ждал, когда мы подрастем и будем с таким же интересом, как мама, внимать его рассказам о часовых механизмах.
В то воскресенье, когда мой мир начал переворачиваться с ног на голову, папа был очень раздосадован, хоть и старался не показывать виду. Сначала я думала, что он злится на меня из-за ледяного купания, но на этот раз я была ни при чем. Мама праздновала свое тридцатилетие, и папа был сам не свой, потому что праздник нарушал его размеренный распорядок дня. Он не мог пойти в свою мастерскую и налаживать то, что умел. Вместо этого ему пришлось сесть в гостиной за праздничный стол со своей женой, тремя детьми и свояченицей Ганой, отношения с которой он никак не мог наладить, даже если бы захотел.
Причина была очень проста — свояченица казалась живым воплощением упрека. Каждым своим словом, жестом и взглядом она демонстрировала ему, как его не любит. Проводить с ней время за одним столом было для папы такой же мукой, как для меня.
Я тети Ганы боялась. Она сидела на стуле, как черная моль, и только таращилась на всех. Она никогда не носила разноцветную одежду. Поверх черного платья с длинными рукавами зимой и летом — черный свитер с карманами, на ногах — черные чулки и высокие башмаки со шнурками. Я ни разу не видела ее без платка, да оно и понятно: однажды я заметила, что выбившиеся волосы у нее абсолютно седые, хоть она не такая уж старая.
— Почему она вечно ходит в этом свитере? — спрашивала я у мамы.
— Видишь, какая она худая? Худые люди очень мерзнут, — объясняла мама.
— Ела бы как следует, не была бы такой худой. Она только хлеб жует, который таскает в карманах. Почему не поесть нормально? Почему взрослым можно кусочничать, а детям нет?
— Да что ты заладила почему да почему? Тебе что за дело? Тетя Гана же не делает тебе замечаний!
Это была чистая правда. Тетя Гана была единственным