Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это и есть твоя жизнь. Это — твое. Ты можешь точно подсчитать свое жалкое имущество, четко подытожить свою первую четверть века. Тебе двадцать пять лет, у тебя двадцать девять зубов, три рубашки и восемь носков, несколько книг, которые ты уже не читаешь, несколько пластинок, которые ты уже не слушаешь. Тебе не хочется вспоминать о чем-то другом, о семье, учебе, любовных увлечениях, друзьях, каникулах, планах на будущее. Ты путешествовал и ничего не вынес из своих путешествий. Ты сидишь, и тебе хочется только ждать, ждать лишь того момента, когда ждать будет уже нечего: пусть придет ночь, пробьют часы, пролетят дни, сотрутся воспоминания.
Ты не видишься с друзьями. Не открываешь свою дверь. Не спускаешься проверить почтовый ящик. Не возвращаешь книги, которые брал в библиотеке педагогического института. Не пишешь родителям.
Ты выходишь из дому лишь с наступлением вечера, как выходят крысы, кошки и чудовища. Ты бродишь по улицам, заходишь в маленькие грязные кинозалы на Больших бульварах. Иногда ты бродишь всю ночь, иногда спишь весь день.
Ты — бездельник, лунатик, устрица. В зависимости от времени суток, от дней недели определения варьируются, но смысл остается почти таким же простым: ты чувствуешь себя непригодным для того, чтобы жить, действовать, вершить; тебе хочется лишь длиться, тебе не хочется ничего кроме ожидания и забвения.
Как правило, современная жизнь не очень одобряет подобную позицию: ты всегда замечал, как вокруг тебя приветствовали энтузиазм, активность, великие проекты: примером всегда был человек, смотрящий вперед, человек, глядящий за горизонт, человек, устремленный в завтрашний день. Ясный взор, волевой подбородок, уверенная поступь, втянутый живот. Целеустремленность, инициативность, находчивость, триумфальный успех прочерчивают чересчур ясный путь чересчур образцовой жизни, рисуют свято-пресвято чтимые образы победителя в борьбе за выживание.
Благоговейная ложь, которая убаюкивала того, кто замешкался и завяз, потерянные иллюзии того, кто оказался лишним и невостребованным, кто пришел слишком поздно, кто поставил на тротуар свой чемодан и сел на него, чтобы утереть пот со лба. Но тебе уже не нужны извинения, сожаления и печальные воспоминания. Ты уже ничего не отбрасываешь и ни от чего не отказываешься. Ты уже не идешь вперед, хотя на самом деле вперед ты никогда не шел, ты не трогаешься с места, ты уже прибыл, ты не понимаешь, ради чего идти дальше. В один из чересчур жарких майских дней текст, в котором ты потерял нить, растворимый кофе, у которого оказался слишком горький привкус, розовый пластмассовый таз с почерневшей водой и шестью плавающими носками вдруг несуразно совпали; этого оказалось достаточно или почти достаточно для того, чтобы что-то раскололось, разломалось, разладилось, и при ярком дневном свете — хотя в каморке на улице Сент-Оноре даже днем не бывает светло — явилась эта обескураживающая, грустная, глупая, как ослиный колпак, и довлеющая, как словарь Гаффио, истина: у тебя нет никакого желания преследовать, защищаться и нападать.
Твои друзья потеряли терпение и уже не стучат в твою дверь. Ты уже не ходишь по улицам, где они могут тебе повстречаться. Ты избегаешь вопросов и взглядов того, кто случайно оказывается на твоем пути, ты отказываешься от предложений выпить по кружке пива или по чашке кофе. Тебя защищают лишь ночь и твоя комната: комната с узкой кушеткой, на которой ты продолжаешь лежать, с потолком, на котором ты каждую секунду обнаруживаешь что-то новое; ночь, когда в одиночестве, среди толпы на Больших бульварах, тебе случается ощутить себя как будто счастливым от шума и света, от движения, от забытья. От тебя не требуются слова, желания. Ты следуешь за потоком, который движется туда и обратно, от площади Республики к площади Мадлен, от площади Мадлен к площади Республики.
У тебя нет ни привычки, ни желания ставить диагнозы. Тебя смущает, волнует, пугает порой, возбуждает не внезапность перемены, а как раз наоборот, тяжелое и смутное ощущение, что это — не перемена, что ничто не изменилось, что ты был таким всегда, даже если понял это только сегодня: в твоем расколотом зеркале — не новое лицо; просто спали маски, они расплавились от духоты, расклеились от оцепенения. Маски правильного пути и красивой уверенности. Неужели все эти двадцать пять лет ты ничего не знал о том, что сегодня оказывается уже необратимым? Неужели в том, что занимает место твоей истории, ты никогда не видел пробелов? Промежутки мертвого времени, пустые проходы. Резкое и мучительное желание больше не слышать, не видеть, оставаться безмолвным и неподвижным. Безумные грезы одиночества. Потерявший память и блуждающий в Стране Слепых: пустые и широкие улицы, холодный свет, молчаливые лица, по которым скользил бы твой взгляд. Ты представляешь себя навечно неуязвимым.
Как если бы за твоей спокойной и надежной историей послушного ребенка, прилежного ученика и славного товарища, за очевидными, слишком очевидными признаками роста и созревания — карандашными отметками на косяке двери в туалетную комнату, дипломами, длинными брюками, первыми сигаретами, раздражением от бритья, потреблением алкоголя, ключом под ковриком после субботних вечеринок, потерей невинности, первым полетом, первым боем — с самого начала тянулась другая, постоянно присутствующая и недосягаемая нить, которая отныне сплетает привычную сеть твоей вновь обретенной жизни, сшивает пустые декорации твоей утраченной жизни, мелькающие воспоминания, тонкие штрихи этой явной правды, этой чересчур затянувшейся отставки, этого призыва к покою, инертные и размытые образы, засвеченные, почти белые, почти мертвые, почти окаменелые фотографии: какая-то провинциальная улица, закрытые ставни, матовые тени, жужжащие мухи в военной комендатуре, гостиная с мебелью под серыми чехлами, зависшая в луче света пыль, плешивые поля, воскресные кладбища, автомобильные поездки.
В один из четвергов, пополудни человек с отсутствующим взглядом сидит на узкой кушетке, а на его коленях лежит раскрытая книга.
Ты — всего лишь мутная тень, твердый сгусток безразличия, безликий взгляд, избегающий других взглядов. Немыми губами, потухшим взором отныне ты сможешь ловить в лужах, на стеклах и блестящих крыльях автомобилей беглые отражения твоей замедленной жизни.
Твоя рука равнодушно скользит вдоль белой деревянной этажерки. Из крана в коридоре капает вода. Твой сосед спит. Слабое тарахтение дизельного мотора такси на стоянке не нарушает, а скорее подчеркивает тишину улицы. Забытье проникает в твою память. Ничто не произошло. И ничто уже не произойдет. Трещины на потолке вырисовывают сомнительный лабиринт.
Пустые дни, духота в твоей комнате, как в духовке, как в печке, и шесть носков — вялые акулы, сонные киты — в розовом пластмассовом тазу. Будильник, который не звенел, не звенит и не будет звенеть в установленное время для того, чтобы тебя разбудить. Ты кладешь раскрытую книгу рядом, на кушетку. Ты ложишься. Все вокруг — тяжесть, шум, оцепенение. Ты скользишь. Ты погружаешься в сон.
Сначала идут привычные и навязчивые образы: ты все время берешь и вновь кладешь на прежнее место одни и те же карты — хотя тебе так и не удается разложить их в желаемом порядке — с неприятным ощущением необходимости закончить, успешно завершить это упорядочение, как если бы от этого зависело раскрытие главной истины; ты берешь и кладешь на прежнее место, двигаешь и передвигаешь, откладываешь и перекладываешь одну и ту же карту; потоки людей устремляются вперед и назад, толпы собираются и рассеиваются; в окружающих тебя стенах ты ищешь потайной выход, скрытый механизм, благодаря которому раздвинутся перегородки, улетит потолок; формы намечаются, размываются, проступают, пропадают, приближаются, стираются: языки пламени, танцующие женщины, игра теней.