Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он наклонил садив так, чтобы инструмент лег на грудь диагонально, открытой стороной резонирующей коробки туда, где отчетливо слышалось биение сердца. Этот купольный резонатор улавливал малейшие колебания и движения. «Ксэ див», – называют его некоторые. Старый Музыкант не любил это название – жесткое «кс» царапало горло, будто твердость первой согласной, нажимая на хрупкость второй, неизбежно вела к предательству звука. Он предпочитал говорить «садив», чтобы слоги переходили друг в друга плавно и слово казалось шепотом, мягким, тающим, очень похожим на собственное эхо. Закрыв глаза, он глубоко вздохнул, как делал перед каждым выступлением, и нырнул глубже шума в голове, глубже всплывающих воспоминаний и истерзанной совести – до самого дна тишины. Надежно укрепив бронзовый медиатор безымянным пальцем правой руки, Музыкант начал нежно пощипывать нижнюю часть струны; выше на ней его пальцы плели какой-то сложный танец. Он играл песню, которую посвятил появлению в своей жизни дочери, когда еще был только музыкантом.
– Я думал, я один. Я бродил по вселенной, ища другого… – Он помнит день, когда принес дочку домой из больницы. Ее дыхание было таким слабым, что хотелось его поддержать нотами и словами. – Я набрел на отражение… и увидел, что это ты стоишь на краю моего сна.
Старый Музыкант немного поправил садив на груди. Он часто видел ее во сне – не свою дочь, а девочку, которой на самом деле принадлежала эта лютня. Только она уже не трехлетняя малышка, которую он видел всего однажды… Он гадал, каким человеком она выросла. Он не осмеливался смешивать маленькую дочь, которую потерял много лет назад, и женщину, встречи с которой ждал сейчас. Они не один и тот же человек, напоминал он себе, не один! А ты, ты не он. И никогда не можешь им стать – тем, кого она потеряла.
Иногда воспоминания бунтуют и память затевает игру, искушающе шепча, что прошлое можно изменить, наверстать пропущенные годы, дать ей то, что он у нее украл, искупить, загладить… Но что конкретно? Предательство себя и своей совести? На это он надеялся, когда решился ей написать? Ищет ли он прощения за свои преступления или всего лишь хочет передать инструменты ее отца?
Старый Музыкант снова подумал о своем письме – не о том, что в нем написано, а о том, что читалось между строк, признавалось почти открыто… «Я знал вашего отца. Мы с ним были…» Из-за слабеющего зрения ему потребовалось прибегнуть к помощи молодого врача, и здесь он велел доктору Нарунну вычеркнуть начало фразы. Потом доктор хотел переписать текст набело, но Старый Музыкант не позволил. Он пошлет письмо как есть, с помаркой, словно желая, чтобы она увидела двойственность его мыслей, предательскую натуру ума. «Мы с ним были…» То, чем они были – людьми, животными, двумя сторонами одной реальности, – уничтожено одним точным ударом, рассечено одним взмахом лезвия.
Старый Музыкант сдвинул пальцы левой руки ближе к резонатору, вырезанному из тыквы, породив повторяющиеся обертоны, похожие на эхо или рябь на поверхности пруда.
– Я думал, я один. Я шел по вселенной, ища твои следы. Я слышал эхо своего сердца… и видел, как ты стоишь на краю моего сна…
Качество каждой ноты – ее резонанс и насыщенность – варьировалось, когда он двигал плоскую сторону долбленой тыквы по своей груди. Он дергал струну быстрее и жестче, достигая крещендо, и наконец тремя отрывистыми нотами закончил песню.
Тира смотрела на облака, нежно обтекавшие крыло самолета. Они проплывали не спеша, скользя с неуловимой скоростью, сливаясь друг с другом, как фрагменты детских воспоминаний.
– Мы так быстро движемся, будто стоим на месте, – сказала Амара, когда они как беженки летели в Америку. Тогда Тира не поняла, как это скорость может быть неподвижностью. Теперь ей казалось, что Амара говорила об отрешенности, о странной внутренней подвешенности: несешься вперед с такой невероятной скоростью, что чувствуешь себя парализованной, неспособной чувствовать и осознавать происходящее.
Прошло больше получаса после взлета из Куала-Лумпура. Пестрые магазины дьюти-фри сменились белизной неба, не знающего преград. Самолет занял крейсерскую высоту, объявил капитан. Тире казалось, ее несет, как пушинку. Куда – она не знала: будущее и прошлое вдруг оказались рядом, и границ между ними не существовало.
Тира отвернулась от окна и, прикрыв глаза, попыталась расслабиться, прижимая к себе большую спортивную сумку, точно та была якорем. При этом девушка прекрасно знала, что именно содержимое сумки и есть причина этого безрассудного путешествия. В голове крутились события последних месяцев – смерть тетки, буддистская церемония кремации в середине миннесотской зимы, неожиданное письмо от незнакомого старого музыканта, увольнение из местного Дома творчества с должности специалиста по участию в грантовых конкурсах – и этот перелет через полмира. Год назад Тира и представить бы не смогла жизни без Амары или что в одиночку решится лететь туда, откуда они бежали, бросив все.
Срок Кхмер – так называют свою страну камбоджийцы, и никогда – Камбоджа, ибо Камбоджа для них синоним войны, революции и геноцида, а Срок Кхмер существует в географии сердца, в тоске по утраченному. Для Тиры потеря ограничивалась домом ее детства и со временем становилась все меньше, как звезда, свет которой чем дальше, тем слабее. Остальное – разрушение, убийства и лишения – у Тиры не ассоциировалось, не желало связываться с ее маленькой внутренней Камбоджей. То было в Демократической Кампучии Пол Пота, сгинувшей вместе с ее семьей.
Женский голос в интеркоме объявил, что сейчас будет подан завтрак. В салоне началось движение – пассажиры опускали перед собой столики в ожидании еды. Из разговоров вокруг Тира поняла, что для многих камбоджийцев, живущих за границей, этот перелет – ежегодное паломничество, которое они совершают уже десять лет, с самых выборов 1993 года, спонсированных ООН. Не смущаясь стюардесс, развозивших еду и напитки, представители диаспоры охотно рассказывали о себе. Им непременно хотелось узнать, из какой части Америки их попутчики, будто название городка сразу объясняло причину их разобщенности. Они предавались воспоминаниям о довоенных временах, «до Пол Потишки», всегда с уничижительным суффиксом, с подчеркнутым презрением к Пол Поту, который для каждого камбоджийца, включая Тиру, был не просто человеком или даже чудовищем, а навсегда останется страшным символом эпохи.
– А вы где были при Пол Потишке?
Порой Тиру охватывал пессимизм – ей казалось, это и есть подлинное торжество зла. Имя Пол Пота живет наравне с именами героев и святых, упомянуто в учебниках истории, слетает с губ взрослых и детей, приобретая значительность и постоянство в коллективном сознании, даже при том, что у коллективного сознания иммунитет к любым именам.
– Я был в Баттамбанге, – заговорил один из пассажиров, перегнувшись к соседу через проход. – Ужасное, ужасное место! Столько смертей… А вы?
Тира знала, что они не осмелятся расспрашивать больше названий провинций, скупых воспоминаний и двух-трех фраз об испытаниях, выпавших на долю семьи. Пережитое можно было выразить одним вопросом, звучавшим во всех диалогах, которые доносились до слуха Тиры: