Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я думала, это музыка, – призналась Сутира.
Между ними завязалась некая дружба. На вид Чи был ровесником ее тетки – даже моложе, лет семнадцати-восемнадцати, а Сутире тринадцать, если люди говорят правду и идет семьдесят девятый год. Они живут в этом аду четыре года, а кажется – целую жизнь. Но сейчас не имело значения, сколько ей лет или сколько было до всего этого кошмара, когда приходится спать среди трупов, дышать от их отлетевшего дыхания и красть у них, чтобы прокормиться. Сутира понимала, что завтра ее, возможно, не будет в живых.
– Здесь, – совсем тихо отозвался Чи, будто боясь ее напугать, – есть только музыка призраков.
Ощупью пробираясь в тесном пространстве своей хижины, он водил в темноте руками, ища садив среди мутных расплывчатых теней, которые различал его единственный зрячий глаз. Во сне лютня звала его, пробиваясь в сознание надрывными щипками струн, пока Старый Музыкант не проснулся от постороннего присутствия. Наконец пальцы нашли инструмент: садив косо лежал на бамбуковой койке, забывшись сном без сновидений. Палец нечаянно задел медную струну, вызвав тихое «кток», похожее на причмокивание младенца. Старый Музыкант был почти слеп – левый глаз давным-давно вытек от удара дубинки, правый стал плохо видеть с возрастом – и больше доверял остальным чувствам. Но сейчас он видел ее, ощущал ее присутствие – не как призрака, заполнившего собой крохотную хижину, не как завладевшей им навязчивой идеи, но как страстное желание на грани воплощения. Он чувствовал приближение той, что унаследует садив, старинный инструмент для заклинания духов умерших, словно случайная нота вызвала ее из небытия.
Он прижал лютню к груди, пробудив от сонной немоты, как часто держал маленькую дочь – много лет назад, в другой жизни – сердце к сердцу, а крошечная головка склонялась ему на плечо. Из всего, о чем он старался забыть, старик позволял себе – без ограничений и чувства вины – отдушину этого воспоминания: дочкина шейка, прильнувшая к его коже, повторяющая изгибы нежности, словно два органа единой анатомии.
– Почему ты такая мягкая? – спрашивал он, и дочка всякий раз восклицала:
– Потому что вокруг меня вращаются спутники!
Он смеялся над рассудительностью, с которой малышка произносила свой нелогичный ответ, – будто научную истину или древнюю мудрость, глубокий смысл которой от него ускользал. Когда она подросла и уже могла объяснить загадку своих слов, Старый Музыкант напомнил ей ту фразу, но девочка совсем ее забыла.
– Папа, я уже не ребенок! – отрезала она совершенно по-взрослому, уколов отца в самое сердце. Это было все равно что сказать: «Папа, ты мне больше не нужен». Взглядом она оттолкнула того, кто отказался от нее, а он опечалился, что дочка подросла: ему не хватало прежней малышки и абсолютного доверия, которым она удостаивала отца.
Что-то текучее и неудержимое рванулось в нем из глубины и собралось за глазами. Старый Музыкант убеждал себя, что роскошь подобных эмоций не для него. Скорбь – привилегия безгрешных, он не смеет на нее притязать. У него нет права на скорбь. В конце концов, что он потерял? Ничего, с чем не был готов расстаться. Однако что-то сродни грусти или раскаянью вытекало из него, как копившаяся целый сезон дождевая вода, пробираясь по ущельям и каньонам обезображенного лица, глубоко врезаясь в географию его вины.
Он провел пальцами по тонкой полоске на месте давно зажившей раны: шрам, чуть светлее коричневой кожи, пересекавший лицо наискось, от переносицы до края левой щеки, создавал иллюзию двух соединенных половинок, где в левой доминировал белый от катаракты глаз, а в правой – мелкие рубцы.
Если бы дочь увидела его сейчас, сравнила бы она изрытость его лица с поверхностью Луны? Как бы она описала его грубую внешность? Увидела бы в ней что-нибудь поэтическое? Нашла бы таинственно-утешительную фразу для его непоправимого увечья? Раньше он не связывал мягкость дочкиной кожи и ее воображаемые спутники, а теперь гадал, не ассоциировалась ли у малышки бархатистая поверхность далекой полной луны с нежностью сна, с прелестью грез, заставляющих тело расслабляться и делаться мягче. Но это было чересчур рациональным умозаключением – Старый Музыкант уже не мог доверять своим ассоциациям с полной луной. В последний раз он четко видел луну больше двадцати лет назад, в ту ночь, когда Сохон умер в Слэк Даеке, одной из многих тюрем тайной полиции Пол Пота по всей стране, которые называли кодовым эвфемизмом «сала». Школа. В тот вечер в «школе» Слэк Даек луна купалась не только в жидком нежном блеске, но и в нестерпимо ярком цвете крови Сохона, крови, которая теперь окрашивает видимое единственному глазу Старого Музыканта и порой изменяет оттенок и текстуру его воспоминаний. Истину.
Он прикрыл глаза, потому что усилие не закрывать их начало напрягать мышцы и нервы правого глаза, словно левый, не зная о своей бесполезности, о своем ущербном существовании, старался не отстать от собрата. Старый Музыкант находил в этом квинтэссенцию своего положения: он мертв, но тело еще не осознало своей смерти.
Сунув руку в карман хлопковой туники, висевшей на бамбуковом колышке над подушкой, он вынул медиатор, похожий на наперсток с заостренной вершиной, надеваемый на кончик пальца. В прежние времена медиаторы делали из бронзы или, если музыкант был богат, из серебра и золота. Этот медиатор был сделан из переплавленной пули.
– Искусство из войны, – сказал, вручая ему медиатор, доктор Нарунн, который лечит бедняков и жертв насилия и пыток. Осмотрев Старого Музыканта, он сообщил, что катаракта, затянувшая левый зрачок, вызвана неизлечимой «гифемой». Английское слово, обратил внимание Старый Музыкант, медицинский термин. Зрение, замутившееся от пролитой крови. То есть, как объяснил молодой врач, «кровоизлияние в передний отдел глаза, между роговицей и радужкой, вследствие тупой травмы, полученной, видимо, в то время, когда лечить вас было нечем». Доктор не спросил о происхождении травмы, будто рытвины и шрамы на лице Старого Музыканта прозрачно намекали на тупую силу идеологии: в этой стране войн, революций и кровопролитных переворотов политика не просто риторика, а скорее дубина, которой формируют судьбу человека.
У доктора Нарунна хватило такта не расспрашивать. Вместо этого он рассказал Старому Музыканту, что бронзовый медиатор сделан молодой женщиной, оставшейся без половины лица после того, как ее облили кислотой; она старается вернуть себе хотя бы нормальную жизнь, раз уж не внешность, и в рамках реабилитационной программы для калек и инвалидов учится делать украшения.
– Надежда – тоже своего рода драгоценность, согласны? – размышлял вслух молодой врач. – Она одновременно тверда, как металл, и пластична.
А еще, подумал Старый Музыкант, это единственная оборотная валюта в стране, где неожиданно может воцариться хаос и обесценить все, включая человеческую жизнь.
Он надел медиатор на безымянный палец правой руки. Лишенной ногтя коже бронза казалась тяжелой и прохладной. Ноготь на этом пальце не рос из поврежденной лунки – эта луна тоже навсегда пропала от удара рукояткой пистолета следователя. Остальные ногти, утолщенные, деформированные, некоторые растут только до половины прежнего размера. Старый Музыкант не переставал удивляться, что все еще что-то чувствует своими пальцами, будто травмы двадцатилетней давности только усилили их настороженность к любому контакту въевшимся страхом новых увечий.