Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Небо слиняло и как бы протерлось. Тени упрятались под навесы. Мелькание диких пчелок под стеной, этих светлых янтаринок, ускорилось.
— И чего эт я расселась и сижу? Барыня! — спохватилась Любка. — Обед не готовлен, стирка лежит, печь не подбелена...
— Дак слышь, мать, — еще сказал Алешка, уже вслед. — Слышь? Идти мне за червонцами, когда приедет наследник, али не идти? Хо! А, слышь?
Любка обернулась, придерживая левой рукой платок, болтающийся на шее.
— Что? — спросила.
— Идти, говорю, али не идти?
— Куда?
«Вот ведь дуреха, ничего не поняла», — подумал Алешка, совсем развеселившись, и брякнул:
— Да ведь туда же. К тебе...
— По чё?
— Дак по чё ж боле... По чё мужик к бабе ходит?
— У-у. Дитя посовестился бы. — Любка была хорошая мать и оттого не принимала легкомыслия.
Когда-то, совершая долгую перекочевку с семьей и скарбом с Орловщины в Сибирь, Зыбрины встретили на дороге в прииртышских степях другое такое же семейство перекочевщика. Это был Нижедогородов Сергей Касьяныч. Нежданно-негаданно к его дочери, Любкиной старшей сестре Анисье посватался дорожный десятник. До самой Оби зять провожал тестя и в Колывани помог Нижедогородовым купить выгодно усадьбу. А скоро и другой Любкиной сестре, Ульяне, нашелся жених, хотя и вдовый, служащий по лесному ведомству, имевший кое-что в кошеле. После этой-то свадьбы посветлевший лицом Сергей Касьяныч купил третью лошадь и стал ездить, осматривать свободные земли не только вокруг Колывани, а и дальше. Обосновал он себе заимку аж под деревней Никольской, в тридцати верстах, в самом приозерье. «Красавицы дочери — тот же клад», — завидовали неудачливые отцы семейств, промеж себя загадывая, какой же добавок принесет в Сергея Касьяныча дом замужество третьей дочери, Любки.
А она, Любка-то вот, — выбрала себе Алешку, который ничего тестю не принес и женушку-красавицу свою держит в землянушке.
Тоска
Принялся Алешка справлять себе бревенчатый настоящий пятистенник. Было на кого равняться. Народ-то поднялся густо. И поселок мостостроителей именовался уже не как прежде, не Александровским, а Новониколаевским, и ходили слухи, что вот скоро он будет зваться городом.
Да и то: порядок улицы вон ведь куда вытянулся. Железом отсверкивает крыша грибовара и перекупщика. За ним, наискось, поселились китайцы: Цу-Синь и Фу-Синь. Верно, у этих пока не дома, а тоже дернушки. Того и другого бабы кличут одинаково — Сеня. За китайцами — усадьба Тихоновского, мужик из деревни избу перевез вместе с кучей девок...
Однако ставил Алешка сруб и томился. Не работой, нет, томился, а чем-то еще. Покой из души отчего-то вдруг выветривался.
Водокатчик Пыхов, построившийся напротив, объяснял:
— От дури у тебя тоска, сосед. И оттого, что места выгодного в работе себе не имеешь. А не имеешь опять же отчего? Опять же от малого соображения в голове, от дури то есть. Опять же...
Пыхов был много старше Алешки.
— Опять же, кто хлеб с салом ест и про запас имеет? Тот опять же, кто при одном деле завсегда, — говорил водокатчик. — Это уж так. Сменщик у меня. Вот такой же... с зудом. Все зад у него чешется, куда-то бежать ему охота. В кондуктора пойти наметил... А чего в кондукторах? Суета. А кроме-то — что?.. Замолвлю слово за тебя на дистанции. Замолвлю, коль на место сменщика пойдешь. Как? Сутки отдежурил и... дома опять же, при своем хозяйстве, при бабе. Я тебе про это... Потому как ты сосед и потому как ты еще дурь в голове держишь. По молодости опять же. Не угадываешь своей пользы.
Был Алешка у Пыхова на дистанции. Сиживал в башенке. Когда окошко заслонялось железным тендером, Пыхов со значением брался за медную проволоку, свисающую у стенки, подергивал эту проволоку, вверху оттого убиралась задвижка, и по толстой трубе шелестела вода.
Потом с улицы долетал голос машиниста: «Хорош! Спасибо, Пыхов, будь здоров».
Паровоз, сытно фукая и шипя, с неохотой отодвигался от окна, а Пыхов снова занимал свое место на табурете, в его осанке прибавлялось важности, углы бритых губ поднимались, он заворачивал глаза на Алешку и молчал. «Так-то вот!» — говорил он после долгого молчания.
И Любка на дистанцию ходила — глядела на будущую Алешкину работу. Поглянулось ей. И даже сама подергала за медную проволоку. Видела, как на путях команда арестантов деревянными пестами подбивает сыпучую щебенку.
Рассудила Любка, что все сложится ладно, если он, Алешка, пойдет в водокатчики, сядет на табурет перед окошком с видом на горелый сухостойный лес и на арестантов, бьющих на бугру тяжелыми пестами текучую щебенку. Ему будут с тендера уважительно кричать: «Спасибо, Зыбрин, будь здоров».
Рассудила она так, и на этот счет в добрую ночь был разговор, приведший к обоюдному согласию. Ох, аж лихорадочным волнением зашлась она, Любка-то. До света не спала, все целовала Алешку в жесткую бороду, потом, на свету, побежала через дорогу к Пыхова бабе, Стюрке, отнесла ей клубок белой пряжи из козьего пуха, присланной свекровью из Колывани.
— Бери, Стюра, бери. Для доброй соседки разве жалко чего. Зачем живем-то, если уж... Если уж не к добру-то...
— Дык, как бы... — Стюрка была пугливая, верила в нехорошие приметы (хороших-то у нее не случалось), и, конечно же, ранний приход соседки с шерстью мог к чему-то повернуть.
— Бери, бери, Стюра, для доброго человека-то... — с сердечной открытостью говорила Любка.
— Да уж, как бы... — Стюрка пряжу приняла и, со своей стороны, одарила соседку пригоршней сладких леденцов.
Пыхов не то на другой день, не то на третий, появившись во дворе — появился он не от своего дома, а со стороны оврага, где была короткая тропа на станцию, — потребовал, играя голосом:
— Самогонку ставь, соседка!
— Да уж как же, как же, — догадалась Любка, что слово за Алешку замолвлено. — Как же... Без самогону-то разве... Нельзя без угощенья, коль такое дело... Коль по-соседски-то все. Коль друг за дружку-то...
Метнулась она в огород, к грядкам, нащипала зеленого лучного пера, достала из погребка горшок со сметаной, загустевшей в прохладе, на льду, до масляной вязкости, разбила в нагретую сковороду десяток яиц.
Хозяин и гость выпили по одной, по другой. Разговор пошел сурьезный. Любка сразу определила: сурьезный разговор.
— Гляжу иной-то раз опять же на дежурстве, народ мимо разный пробегает. Туда, сюда. Один голову пригнул, спина коромыслом. И шаг какой-то мельтешащий.