Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тогда Самийло Сибиковский пришел неожиданно к выводу, что, собственно, незачем ему этой ночью истреблять всех тех уток, глухарей и перепелов, на которых он выбрался. Интереснее, может, посмотреть на одно из тех чудес, которыми переполнены села, и о котором гудит не только весь уезд, но и воеводство.
— А может, мы бы, дедушка, пошли к этому зятю? А?
— А почему бы и нет? — пробормотал задобренный Пархом. — Если б нам только денег, немного сала и водки. Даже самогона…
Ночевали у гнильнянского дьяка Софроневича, любившего охоту и часто с Сибиковским выстаивавшем целые часы на току глухарей.
— Молчите… — отрезал тот спросонья, когда попович стал рассказывать ему о своих намерениях. — Ложитесь спать лучше… хватит уже с нас той чертовщины…
Дьяка не слушали.
— Да что там может знать какой-то дьяк?
Старый Пархом, которому улыбалась возможность хорошо выпить, махнул небрежно рукой.
— Что уж там с этими попами и дьяками разговаривать, им бы только пшеничные пироги да яйца, а народ простой, полещуцкий, и рюмки выпить не может. Не обращайте внимания, паныч…
Утром оба, не попрощавшись с дьяком, оказались в хате того «зятя».
Это была обычная полещукская хата. Синими струйками сочился дым из печи, лез в глаза, неприятно щекотал в носу. Хлеб на столе, под образами уселись мухи, черные неприветливые стены как-то мрачно словно валились на середину хаты. Через окно, закрытое какой-то тканью, раннее солнце резало стену тонкими полосками. У печи возилась какая-то женщина, что-то поправляла рогачом в печи, мешала кочергой жар. От этого труда у нее раскраснелось лицо, из-под загара на лице выступал белый, нежный подбородок, черный с рыжим отблеском клок волос упрямо падал на лоб. Возле нее, держась рукой за юбку, маленькая девочка дразнила прутиком кота. Старый кот мурчал, извивался, щетинился, скакал и всеми лапами падал на земляной пол.
— Не поймал, не поймал… А-ааа…
— Тише… вот пан пришли… Вы к нам?
— Да… — пробормотал Пархом, — а где хозяин?
Женщина махнула рукой, показала на кровать за печью, с которой встал невысокий, худой полещук. Молча подошел к гостям, поздоровался за руку и, не меняя выражения лица, спокойно начал слушать Пархома. Тот заискивающе, подскакивая, начал что-то говорить ему на ухо. Короткие, стриженые под «скобку» волосы хозяина открывали грубую шею, на которой сидела крепкая, неподвижная голова. Густые брови стрелами нависали над глазами, их взгляд суровый, немного жестокий, как казалось Самийлу, остановился на нем.
— Тааак… ну она уже старая… — сказал нехотя.
— А ты покажи… покажи… ну, что с тобой от того случится… с ней тоже ничего… она же у нас вечная… — усердно, бегая глазами по лицу хозяина, уговаривал Пархом.
— Ну, так как-то нужно будет… разгоститься… — начал приглашать хозяин.
Заедая вьюном рюмку самогона, которой их угостил хозяин, свободно и степенно говорили о сельских новостях, хозяйстве.
— Год был по сравнению с другими хорошим. Голода пока не чувствуем, но березовую кору на всякий случай, если вдруг что, село собирает: потом высушится и будет как примесь к хлебу. Все меньше мучений. Рыба? С рыбой неплохо. Припять даст немного, но и на хозяйство нужно немного — ну и рыбу нужно продавать, а если насушим, то на зиму пойдет. Но от этого немного пользы. Полесская река высыхает, и рыба вся медленно уходит. В Днепр. Она слышит, где ей плохо будет. Хутора? Ну, что ж, это не плохое дело… Теперь только полещук начинает понимать выгоду от хуторского хозяйства. Чересполосица на полесских полях такая, что не выжить. Полоса длинная, узкая, как нить, ну и к тому же с песком и болотом. Вот у меня земли всего восемь десятин по нашему, а на обработку годятся три. Три с лугом и болотом, а два под сосной. И те восемь десятинок еще и в десяти кусках… хе-хе-хе… Делай, что хочешь. А у других еще хуже: пять десятин в пятнадцати кусках…
Вот и имеем: земли мало, она вся кусками, ну отсюда и ссоры, драки, суды.
Плохо… Если бы не Матерь, поубивали бы все друг друга из-за земли… Ей-бо! Она, значит, учит и приказывает мириться, не судиться, уважать ближнего своего, как самого себя, в церковь ходить, чистую жизнь вести. Ну, а если и выпьем, и полетят полещукские шевелюры клочьями — то так уж оно издавна было и без этого никак нельзя.
Самийло, которого эта фигура начала интересовать, спросил Пархома:
— А к каким принадлежит наш хозяин?
— Ну, конечно, к нашим… украинцы, так сказать…
После обеда, состоящего из печеного картофеля и борща с чесноком, Артем вывел гостей на огород, прислонившийся одной стороной к реке. Над рекой стояла хатка из столбов, обшитых досками и замазанных глиной.
— Баня… здесь наша Мама находятся… — сказал Артем.
— Пойдем… посмотрим… — невольно вырвалось у Самийла.
— Ну что ж, пойдем… — согласился и хозяин так, словно на что-то решился. Из трубы, едва виднеющейся над хаткой, курился дымок. Шли еще сырым огородом. Земля дымилась потом, как загнанная лошадь; над лугами и болотами лежали белые туманы. Неподвижные и тяжелые, иногда рвались они по краям, паклей цеплялись за деревья, как дым в морозное утро.
У бани хозяин остановил их:
— Постойте…
Отошли от хатки на берег реки, тихо и медленно катившей волны. На столбах, закопанных в землю, сели. Закурили.
Весна была полна. Солнце, далекая прохлада голубого неба, щебетание воробьев, купающихся по другую сторону в выбоинах на берегу реки. Нежные, липкие бутоны деревьев вот-вот откроют глаза и удивленно и радостно улыбнутся светлому и теплому. Пархом что-то говорил. Самийло сидел и едва слушал небрежную речь Пархома, по которой трудно было понять, что он хочет сказать.
Этого Пархома, известного в окрестностях балабола, знал он с недавних пор. На больших охотничьих походах носил Пархом всегда за охотниками ружья, доспехи, а иногда и убитую птицу. Говорил всегда много, готов был служить всем и каждому и не всегда за вознаграждение. Правда, любил он и выпить, и погулять на чужие деньги, но и услужливо нес все тяготы, которые налагали на него охотники. И теперь он тоже разговаривал, ни к кому не обращаясь, просто готовый всегда поддержать любой разговор, направленный к нему хотя бы намеком.
«Настоящая полещуцкая душа…» — подумал Самийло с какой-то