Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Старушка обернулась так резко, что её качнуло, она неловко оперлась на тяпку, которой мотыжила дорожку между грядками лука.
— Ты где её видал? Про что говорил?
— Да ни про что не говорил, — я слегка опешил от такой реакции. — Шла мимо двора, поздоровались, познакомились. А что?
— Да… — соседка неловко махнула рукой, явно стыдясь неожиданной вспышки. — Может, и ничо. Она у нас… Как тебе сказать, городской ты, смеяться будешь над баснями стариковскими.
— Да ну что вы, баб-Марусь, разве можно.
— Можно, можно, — она, прихрамывая, подошла ближе к забору и оперлась о перекладину. — Можно, да не нужно. Ведьма она.
Тут я, надо признаться, чуть не прыснул, но вовремя спохватился и смолчал. Бабка глянула на меня с осуждением.
— Говорила ж смеяться будешь, непутевый, — заворчала она. — А ничо смешного. Годков мне сколь, как думашь?
— Лет семьдесят, — польстил я. — Пять.
Баб-Маруся закудахтала невеселым стариковским смехом.
— Мамке ври, пострел, она хоть вид сделат, что верит, — вздохнула она, отсмеявшись. — Восемьдесят два мне, Витюш. А Тоньку я никогда девчонкой не видала. С первых дней, как я себя помнить начала, она молодкой была, да не пигалицей, а крепкой молодухой. Волосы — пламя, глаза — малахит! Мужики за ней косяками ходили, вертела ими, как хотела. Повертит да бросит, будто камушек на дороге.
— Рыжая, значит. Глаза зеленые, я заметил. И что ж, красивая и поэтому — ведьма?
— Поэтому — сука, — вдруг выплюнула баб-Маруся, заставив меня вздрогнуть. — А ведьма потому, что ведьма. Оне издревле там, за деревней-то. Никто уж и не упомнит, когда поселились, всегда были, вон как кошки эти ваши рыжие, как лес да речка. Скотину заговорить, лихо отвести, порчу снять — все знают к кому идтить. Ребёночка полечить али наоборот — вытравить, — последнее слово бабка прошипела с ненавистью, наводящей на размышления.
— Лекарка, значит, знахарка, — неуверенно сказал я.
— Ведьма, — упрямо повторила старуха, — не болтай ты с ней, Витюша, добра от неё не жди. Бобылка она теперь, два года, как свово старика похоронила.
— Думаете, меня у Светы отобьет? — я не выдержал и засмеялся, но баб-Маруся не улыбалась.
— За её матерью парни увивались до седых волос, это при живом-то муже. Кто говорит, что и потом хаживали. Как батька помер да мать пропала — Тонька быстро мужика в дом нашла, вся деревня на выбор была, первого красавца себе увела. Ровно бычка из стада выбирала.
— Мать пропала? Умерла в смысле?
— Это мужики у них там по-людски мрут, а бабье племя пропадат, ровно и не было. Одно слово — ведьмы. Черти в ад, поди, утаскивают, прости господи, — баб-Маруся торопливо перекрестилась. — Ладно, неча байки стариковски слушать, заруби на носу — с Тонькой бары-растабары не разводи, не болтай языком-то. Оне голову морочат так, что люди себя забывают. А то давно б их спалили, ишшо до советской власти, не посмотрели б, что хворых выхаживают. Не знай, сколь выходили, да сколь взамен уморили.
Баб-Маруся с досадой махнула рукой, кряхтя, распрямилась и пошаркала по тропинке между аккуратно прополотыми грядками лука.
— Не болейте, баб-Марусь, спасибо! — крикнул я вслед, но бабка только вновь рукой махнула.
Не деревня, а сказка какая-то. Баба яга, бабка-молодуха, сука рыжая. Весело предки жили, ничего не скажешь. Свете я об этом разговоре, само собой, рассказывать не стал. Не хватало ещё, чтоб нервничать начала.
Но то ли она почувствовала что-то, то ли просто что-то разладилось вокруг, настроение и самочувствие её начало портиться. За окном понемногу вступала в свои права осень, то и дело моросил дождик. Привычные и уютные раньше занятия вдруг перестали приносить удовольствие, книги надоели, фильмы больше не привлекали. Даже просто лежать в обнимку стало невмоготу — скрипы и шорохи дома вдруг стали нервировать, а по ночам даже пугать. В один из дней мы с удивлением обнаружили, что в морозилке протухло все мясо, хотя, казалось бы, это невозможно. Не то чтоб большая трагедия, я съездил и купил свежего, но настроения подобное не поднимало.
Про жизнь постельную и вовсе речи не было. Света привлекала меня сейчас даже больше, чем былая стройняшка с плоским животом, но сама она интерес к плотским утехам утратила полностью. И не только к ним — Света вдруг потеряла аппетит и осунулась, на её массажке в изобилии стали оставаться волосы, чего раньше я не замечал. Начала просыпаться по ночам в слезах и долго не могла уснуть, но что приснилось, вспомнить не могла. Она отговаривалась депрессией, говорила, что у беременных бывает. «Девочки, они красоту забирают», — устало улыбалась она. Но когда однажды утром Света обеспокоенно сказала, что дочка стала толкаться реже и слабее, я решил уезжать. Сначала срочно, на внеочередной осмотр, а после просто уезжать из деревни. Закончились каникулы.
Мы не успели.
Света переодевалась, а я понес вниз по лестнице в сенях первые сумки — сразу перевезти в квартиру, — когда в спину мне ударил протяжный мучительный крик. Бросив сумки на ступени, я рванулся назад. Света — лицо белее простыни, глаза закатились — сползала по дверце шкафа, сжав руками низ живота, бледно-розовое платье там с пугающей скоростью расцветало алым. Подхватив её на руки я, не разбирая дороги, кинулся в машину.
Никогда в жизни до этой поездки я не водил так — с визгом покрышек, с истеричными гудками и дурным ревом насилуемого движка. Я умудрился на ходу позвонить в больницу райцентра и сквозь стоны Светы описать ситуацию, так что нас уже встречала бригада. Её уложили на каталку и бегом увезли. Меня с ней, конечно же, не пустили, я ходил туда-обратно по приемному покою, не находя себе места, не в силах думать о чём-то, кроме жутких алых потеков на платье жены. В голове крутились мысли одна хуже другой, но я не позволял себе даже на секунду допустить мысль о страшном.
Поэтому, когда ближе к ночи ко мне вышел усталый и грустный врач — я был не готов. Я не готов был слушать о том, что плод был уже мертв, о том, что они боролись до последнего, но кровотечение было слишком обширным, о том, что поочередно отказывали печень, почки, сердце… Я был не готов терять их, не готов терять её.
Никто никогда не готов.
Следующие недели прошли будто в тумане, круговерть бюрократических и ритуальных бессмысленных телодвижений, которые, кажется, нужны только для того, чтобы люди отвлеклись от самого страшного — от потери близких. Все осталось позади