Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Польша: Бела — Брест.
Чехословакия: Ужгород — Прешов — Прага.
Скитания профессора, обремененного семьей, где подрастало шестеро детей, начались тогда, когда летом 1915 г. возникла опасность оккупации Варшавы германской армией. Варшавский университет перебазировался в Москву, затем под титулом Донского прописался в Ростове-на-Дону. Григорьев же через два года двинулся дальше. В 1917 г. он был избран деканом новосозданного историко-филологического факультета старейшего в Сибири Томского университета, с блеском читал лекции, заведовал кафедрой русской словесности, с 1918 г. выдвинулся в проректоры университета, патронировал диалектологические экспедиции в районы старожильческих говоров Сибири.
Факультет историко-филологический, переименованный с установлением советской власти в общественный, в 1922 г. был вовсе закрыт, и ученый принимает трудное, но необратимое решение покинуть пределы России, формально обосновывая свое намерение тем, что «первые 20 лет своей жизни» он «провел на территории, вошедшей после войны в Польшу», и имеет «польское гражданство». Отъезд произошел в самом конце того же года.
В Польше профессору А. Д. Григорьеву не представилось никакой возможности работать в высшей школе, и с этого момента он преподает в гимназиях: недолго — в Бресте, затем — с переездом в Подкарпатскую Русь Чехословакии — в Ужгороде, дольше всего — в Прешове, откуда выходит в отставку, переселяется в Прагу.
Во всех вынужденных скитаниях Григорьев не забывает о своих «программных» научных жизненных целях, хотя житейская неустроенность и военные события наносят последовательной деятельности ученого тяжелый урон, обрекая его на мозаичную работу. Очевидна известная непоследовательность в его занятиях любимой наукой, хотя с редкостной тематической изобретательностью и стойкостью он осуществляет свою миссию диалектолога: фактографическими сведениями, добытыми летом 1918 г., поправляет карту поволжских говоров, выпущенную Московской Диалектологической Комиссией; в 1921 г. обнародует данные русских говоров Сибири для мотивированного решения крупных исторических вопросов об устройстве и заселении Московского тракта.
Между тем тягчайшее переживание принесло Григорьеву известие из Варшавы: «погибли подлинные <...> записи и чистовики напечатанных» в 1904—1910 годах первого и третьего томов «Архангельских былин и исторических песен», пропали все принадлежавшие ему, личные экземпляры изданных томов, а с ними «напевы старин на валиках фонографа», как и самый фонограф. К счастью, подлинники записей еще не вышедшего из печати второго тома и переписанный чистовик последнего кочевали вместе с собирателем, по его признанию, из Варшавы «в Вязьму, затем в Ростов-на-Дону, потом в Томск, откуда были вывезены в Польшу (в г. Белу), а оттуда в Чехословакию».
А осенью 1939 года произошло одно из самых радостных событий всей жизни Александра Дмитриевича Григорьева: циклопическое здание «Архангельских былин» было достроено. Это Чешская Академия наук и искусств выделила средства на доиздание громоздкого труда русского ученого-эмигранта, невзирая на непостижимую даль, которая отделяла Прагу от русской реки Кулой, несущей воды близ Северного Ледовитого океана. Исполинский труд выдающегося филолога был признан наукой братской славянской страны в его непреходящей историко-культурной ценности.
* * *
«Пойди туда — неведомо куда. Найди то — неведомо что...» Не эти ли слова сопровождают собирателей фольклора, отправляющихся в экспедиции?.. Всякое подобное путешествие в большой степени есть странствование-блуждание в неизвестном.
Разумеется, серьезные исследователи народной жизни тщательно готовятся к поездкам, и Григорьев 1899-го года был из их числа. Притом он имел хорошего советчика — А. В. Маркова, сезоном ранее побывавшего на Зимнем берегу Белого моря. Впрочем, то был иной район Беломорья, Григорьев направлялся в места, где до него этнографы, диалектологи не бывали Оттого в Западном Беломорье, а затем два лета на Пинеге, Кулое, Мезени пришлось действовать во многом по интуиции, в обстановке, складывавшейся нередко совершенно неожиданно.
Получив в Архангельске после аудиенции у губернатора «открытый лист для скорого проезда по прогонам» и «открытое предписание» сельским и полицейским властям оказывать ему содействие, Григорьев расценил последний документ как бумагу, которую лучше держать «в секрете»: «для успеха поездки» за народными песнями пристойнее и благоразумнее, по его мнению, было «иметь дело с народом, чем с властями».
Чтобы почувствовать былину, — о, как же важно было увидеть естественную «декорацию» ее бытия!.. Это здесь, на русском Севере, эпосу было суждено, вторя себе из века в век, доносить как бы храмовое, величавое эхо древности. Для такого изустного эха требовались особенные резонаторы. И ими стала прежде всего вековечная воля — суверенная, девственная природа: могучие леса, мощные реки, огромность незаслеженных пространств, малолюдность. Они напоминали былинную ширь древней Руси, где действовали богатыри — исполины физической силы и духа.
Фантазии и памяти носителей эпической архаики было чем вдохновиться и в рукотворном мире. Деревянная чудо-архитектура северных деревень, ориентированная на идеальный лик древнерусских былинных градов, стояла перед глазами: сохраненная в осколках, деталях убранства («басулях»-украшениях) либо в копиях быль Средневековья...
То же значение хранили русские, особенно женские, костюмы. В них девушки выглядели древними боярынями.
А вместилищем древнерусских нравов и обычаев во многом оставался старозаветно-стойкий быт местных селений, где мысли и дела шли след в след предшествиям, держались канонов регламентированного поведения, будучи сродными кодексу этики героического эпоса.
Эпическая культура получала опору в самом характере наследников и преемников старых песнотворцев: труд и существование северной отрасли русского народа выливались в постоянную борьбу со стихиями моря, леса, камня, непогод. Когда Григорьев рассказывал уже в I томе своего Собрания былин о поморском быте, о гранитах южнобережья Белого моря, о порожистых реках, о злой зависимости путей сообщения от времени года — с полным прекращением связи между населенными пунктами по осени и по весне; когда говорил о жестоко-трудном земледелии, о суровых рыболовных промыслах — он рисовал собирательный портрет мужественного — подстать эпосу — народа. Былина не могла не импонировать здешнему русскому и долго удовлетворяла его художественные запросы: она была «приятна, — говорил А. Д. Григорьев, — доверчивому и энергичному населению, принужденному нередко также терпеть лишения и совершать подвиги» В селах Севера соблюдалось уважение к «старинам» (эпическим песням о прошлом). Передатчики эпоса трепетно дорожили заключенным в нем миропониманием, поскольку оно строило их внутренний мир, сторонились перемены эстетического чувства на более новые вкусы, сохраняли привязанность к жанрам, в которых воспитались. Григорьев увидел, что происходило это достаточно стихийно: люди обитали в крае, отрезанном «от остальной России» (в Поморье и на Кулое это влияло особенно), жили «жизнью и духовными интересами почти допетровской эпохи».
Дневники Григорьева и обобщающие статьи, сопроводившие три тома «Архангельских былин и исторических песен», рисуют не только образ края, где оказался московский филолог, во многом этим краем пораженный. Не менее показательны сопутствующие очерки и как самохарактеристика былиноведа, внимательного ко всей сложности жизни народной, к