Шрифт:
Интервал:
Закладка:
При каждом удобном случае мы опьяняли себя музыкой Жана Батиста Люлли:[11]его маршами, фанфарами для конных маскарадов, симфониями, коими некогда сопровождались потешные морские баталии на водах версальского канала.
Ведь и сами мы хотели бы так же элегантно воплощать в жизнь девиз Carpe diem;[12]так же, не теряя бодрости духа, скользить под парусом мимо разверстых бездн…
Через три недели — уезжая от Сержа, от Парижа, от Франции, чтобы приступить к исполнению своих новых обязанностей в доме для престарелых города Целле[13]— я сидел на полу в вагоне ночного поезда на Ганновер и рыдал; а пассажиры переступали через мои ноги.
Я знал: такой праздник, вдвоем, с бесконечными жадными расспросами («Расскажи о твоей Саксонии!», «О Нижней? Сперва скажи, уменье говорить в нос — врожденное?»), с королем-солнцем и брызгами шампанского, все это освящавшими, — такой праздник больше не повторится.
Но мы с Сержем все-таки увиделись снова. И проехали на моем фольксвагене-жуке, у которого не отключалось отопление, по всей Германии.
В Фульде нас вышвырнули из гостиницы, когда мы попытались снять на двоих одноместный номер.
Мы переночевали в палатке, в лесу, и готовили равиоли, прикрывая костер зонтиком. В Вюрцбурге приняли по тройной дозе ЛСД — и потом пять часов не решались покинуть княжескую резиденцию, вернуться в город. Потолочный плафон работы Тьеполо жил своей таинственной жизнью, лестницы изгибали спины, статуи обступали нас… В Ротенбурге-об-дер-Таубер, на дискотеке, мы наконец пришли в чувство. И потом принялись исследовать Мюнхен. Я восторгался этим городом. Уличные кафе, аркады, солнце — настоящая метрополия. Серж тоже был потрясен: Une trиs belle ville.[14]Но ночью его вырвало на мосту, прямо перед ландтагом, потому что улицы обезлюдели, закусочные и кафе позакрывались, все кругом казалось забаррикадированным. Que c'est mortl[15]Возможно, он, впервые попав за границу, заболел от нервного перенапряжения.
Целый год мы увлеченно переписывались. Я даже сочинял стихи на французском, который рифмуется как бы сам собой: Моп amour durera toujours, plein d'ivresse / je te donne la promesse («Любовь — она пьяней вина. / Моя любовь тебе верна»). Самое длинное письмо Сержа — он писал мне, как правило, дважды в неделю — занимало пятьдесят три страницы. То были хвалебные гимны каждой чашечке кофе, выпитой нами в парижских барах, красноречивым взглядам, которыми мы обменивались, совместным походам в магазин за артишоками… Фрау Фюрст, секретарша дома для престарелых, поощряла наши контакты. «Позвоните вашему другу. Пусть привезет мне духи или ночную сорочку…» Орден Иоаннитов оплачивал мои телефонные переговоры, я ведь звонил из канцелярии. Видимо, в то время еще нельзя было расшифровать по квитанции, сколько времени говорили такого-то или такого-то числа.
Каждый год я ездил к Сержу. Наша взаимная страсть утихомиривалась постепенно, рывками. Краткосрочные измены больше радовали меня в Париже, чем в Люнебургской пустоши — где, впрочем, для них почти и не представлялось случая. Мы с Сержем ездили в Испанию, счастливые своей дружбой. В Париже же при каждой встрече справляли особый ритуал: вечером, добравшись на электричке до Версаля, распаковывали спальники и укладывались в аллее, на двух соседних скамейках, чтобы утром увидеть, как солнце — в соответствии с замыслом архитектора Мансара[16]— взойдет точно над спальней короля-солнца.
Однажды, когда мы осматривали замок Во-ле-Виконт[17]в окрестностях Мелюна, Серж перед портретом Лизелотты Пфальцской[18]внезапно почувствовал приступ дурноты, на лице его выступил пот. Я помог ему выйти во двор. После того как мы передохнули и съели по стейку, ему стало лучше.
Серж — редкий пример долгожительства среди больных СПИДом. Он был первым таким больным, с которым я столкнулся. Тогда об этой болезни еще не слышали.
Серж выжил, несмотря на безнадежный диагноз, — но, наверное, не потому, что прописал себе терапию сном, перешел на диету из сырых овощей и миндального молочка, несколько лет назад совершенно переменил образ жизни и занялся возделыванием отцовского виноградника, теперь вот играет на пляже с маленькими племянницами… Он сам не знает, почему еще жив. Он стал фаталистом.
Благодаря ему я еще тогда узнал о невероятной солидарности парижских «голубых». Уже умирали первые жертвы, сотнями, все вокруг как бы притухло, на все легла темная тень. Однако Серж и его приятели, которых он периодически приглашал в ресторан, всякий раз сперва заходили за Брюно, в отделение для больных СПИДом клиники Сальпетьери. Этот светловолосый мальчик из Пасси уже не мог ходить. Друзья несли его на руках. Брюно не мог сидеть, не мог «держать спину». Они придвигались к нему вплотную, чтобы подпирать с боков. Он, двадцатилетний, не мог поднести еду ко рту. Они кормили его, как маленького ребенка. Брюно был счастлив, и старая JIa Мерседес тоже сидела с ним за столом, тихо рассказывала о Мадриде.
Такие вещи происходили повсюду — в Лондоне, Сан-Франциско, Мюнхене. Из той компании, что в 1984-м отмечала в Берлине Новый год (все двадцать пять гостей явились на костюмированный бал, наряженные телефонными аппаратами), кроме меня не осталось в живых ни одного. Последним умершим из этого кружка был Вильгельм, мой четвероюродный брат и друг детства. Он только-только получил допуск к врачебной практике. И тут моего друга, ослабленного болезнью, а прежде отличавшегося роскошным телосложением, поразил лимфогранулематоз; его стали лечить облучением через рот: «Чтобы растопить все это, как масло». К тому времени, когда я приехал в родной городок (где мы тринадцать лет вместе ходили в школу и были неразлучными приятелями), чтобы проводить умирающего Вильгельма, лежащего в доме у своих родителей, в смерть — а этот шутник умер ровно в 11 часов 11 минут 11.11.1993, — болезнь превратила его в мумию, он выглядел как набальзамированный Рамсес II. Тридцатисемилетний Вильгельм простился с жизнью геройски. Я еще застал его живым, успел покормить творогом и заодно напомнил ему о наших любимых исторических персонажах: