Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К собственности Берроуз относится строго – строго аскетично. Жил в худшей комнате худшего отеля, имея при себе багаж, который умещается в чемодан или который можно унести на спине. Плюс – пишущая машинка. Поведение отчасти резонное: ведь не знаешь заранее, когда придется сняться с места. А чем меньше приходится бросать добра, тем меньше боль и меньше самоистязаний. Однако во главу угла Берроуз ставил непривязанность к необязательным вещам.
Да, есть у Берроуза прихоти, да, он на себе познал, что есть ничтожество, но за этим фасадом скрывается полнота и искренность человеческой натуры, способной создать у себя в душе покой и привить его окружающим. Я не встречал другого такого человека, с кем столь приятно жить под одной крышей. В Берроузе сочетаются сознательность, душевная щедрость и такое спокойствие духа, с каким несложно утихомирить самый буйный полтергейст.
Зачем, спросите вы, столько биографических данных, когда речь идет о литературной фигуре? Во-первых, сия фигура важна, как учитель и жизненный и литературный пример, для писателей вроде Гинзберга и Керуака, желающих вернуть американскую поэзию и прозу к вопросу личности. Во-вторых, мы верим: писательство – это не просто избирательная умственная активность. Писательство есть полное и непрерывное творение истории, сырье для которой имеет важное общественное значение, подтверждая тем самым ее истинность. В случае Берроуза, писательство – побочный, пусть и блестящий, продукт силы. Я написал не просто хвалебную песнь в честь Берроуза; вы читаете своего рода агиографию.
В таком свете ближайшей параллелью Берроузу становится Жене. То, как Берроуз постигает смысл реальности в отрыве от общественных норм, похоже на триумф Жене – на то, как вор побеждает ничтожность и деградацию через осознанность.
«Джанки» – бесстрастный рассказ, перемежаемый лекциями на тему фактуализма. В социально-экологической нише наркоманов рассказчик – ноль в толпе, и повествование от своего лица – этакая самоирония. Действия и отношения людей лишь подчеркивают их одиночество и отчужденность друг от друга, и чувство самого себя у каждого приобретает форму серой нереальности нелюбимой газетной статьи. Нью-Йорк, Лексингтон, исправительная колония, Новый Орлеан и наконец Мехико перечисляются с бесстрастной последовательностью, а точность и выверенность в описаниях лишь делают ее бесстрастней. И тут запретное, пусть и настоящее, тепло джанка заменяет поддельное рейсманское* тепло общения одинокой толпы. Подобное тепло, правда, нельзя передать окружающим: чувство самодостаточности, которое оно дарует, перекрывает почти все отношения с миром. И в то же время наш неутомимый лектор в гневном нетерпении продолжает – к месту и не совсем – перечислять факты из мира медицины, закона, антропологии. Правда может сделать человека ничтожным, но она – правда.
* От имени Джудит Рейсман (р. 1935), президента Института медиаобразования, критика сексуального просвещения и сексуального образования. – Примеч. пер.
Тринадцатая и четырнадцатая главы «Джанки» предваряют роман «Гомосек», и, в частности, в тринадцатой уже показан новый субъективный подход к теме изоляции. Больной дух терзает беспомощное тело, насколько позволяют их взаимные пределы. И если изоляция наркотическая выражается в совокупности невзаимосвязанных частей, то изоляция гомосексуализма показывает уникальное внутреннее состояние. Продолжается голый жесткий рассказ с перечислением мест, где побывал главный герой, приходов наркотических и сексуальных. Язык, не такой сдержанный, как в «Джанки», в устах рассказчика обретает новую форму зарисовок. Первая же зарисовка в «Гомосеке» – о жизни и трудах идеального нефтепромышленника – раскрывает собственное двойное назначение: она и лекция, и этакая стойка на руках а-ля Том Сойер, призванная впечатлить и ублажить «нежный цветочек», сексуальный эпицентр книги, Юджина Аллертона. Среди праха и унижения проглядывается намек на атмосферу платоновского диалога, рассказанного от лица скорее угнетенного Сократа, нежели восхищенного ученика. Другие основные зарисовки в книге – «Истинное признание с саморазрыванием», рассказ о британском агенте Реджи, история шахмат в изложении безумца и отчет исследователя об экспедиции – это пародии, переходящие всякие границы и адресованные одному только Аллертону. В пустоту рассказывается лишь история об экспедиции, да и то, потому что она отпочковалась от написанной ранее зарисовки, которую Аллертон слушать не захотел. В ней описаны отношения исследователя и его мальчика-помощника, и они же в зловещих тонах предсказывают действительное путешествие, в которое Берроуз берет с собой Аллертона во второй половине книги. Формально путешествие по Панаме и Эквадору они предприняли в поисках яхе, но для самого Берроуза оно стало непрекращающимся и неудачным поиском идеального друга – импульсивного и отзывчивого. Темы, раскладываемые в «Интерзоне» (особенно эротическое обоснование теорий политической власти), впервые появляются здесь, только в более личной форме; в «Голом завтраке» они представляют самую горькую часть романа.
В «Письмах яхе» Берроуз снова один. Он описывает ужасы Панамы и – совсем коротко – Эквадора. Описывает тлетворное правительство Колумбии, где автор, собственно, как член антропологической экспедиции, впервые пробует яхе; редкие радости Перу, где он вовсю постигает наркотик. Само открытие наркотика в письмах занимает относительно малое место; куда большее пространство отводится полевому антропологическому отчету и жизнеописанию Берроуза под действием яхе. Формальная новизна работы – в развитии зарисовок, их освобождении от сексуального контекста. Лишь в одной виден намек на посвящение Аллертону: в той, где описываются отношения ревнивого любовника и его возлюбленного в терминах попыток кредитной компании взыскать долг с недобросовестного заемщика. Две другие: «Смерть Билли Брэдшинкеля» и «Рузвельт после инаугурации», пародия на статью из глянцевого журнала и жесткое и оскорбительное описание воображаемых ужасов, творящихся в Вашингтоне при правительстве Нового курса Рузвельта. Они продолжают и развивают традицию юмористического гротеска, введенную зарисовками романа «Гомосек». Точно так же, как и «Дзен-зарисовка», в которой Махатма, посвятивший себя тому, что сам Берроуз именует «фактом», то есть максимальное осознание действительности, издевается и поучает послушника, чересчур склонного путать слова и вещи. Однако самая амбициозная зарисовка, «Город яхе», не является ни пародией, ни эротической философией. «Город яхе» – это «видение Единого города, в котором все человеческие потенциалы разбросаны по гигантскому тихому рынку».
Итак, подходим к «Интерзоне». Бесстрастный наблюдатель уходит в сторону, а прямо по курсу ужасные сцены и искрометный юмор зарисовок. Бесполезно рассказывать о ней по частям и по порядку: «Интерзона» – вещь целиковая. В ней сходятся различные несчастливые локации в поисках спасения от скудоумных тоталитаристов, порожденных их же собственным маниакально страстным эгоизмом. Лишь глава «Семь ступеней» в «Веке тревоги» Одена способна показать столь же сильный пример того, как «собственный бардак наказывает».
Вездесущий Ли, литературный псевдоним Берроуза, в «Интерзоне» низведен до пассивного страдальца в больнице, где герой становится свидетелем злодейств Окружного секретаря и маний доктора Бенуэя. В то же время он играет роль Тиресия*, бессильного пророка, растворяющегося в том, что видит. По сути, Ли, тот самый бесстрастный наблюдатель, уступает место доктору Бенуэю, лектору, который сознательно позволяет страстям владеть собой и который разделяет слабости своих пациентов. Он – главная маска автора. Интерзона, это имитирующее активную деятельность пристанище для личностей, бегущих от слияния, выступает как полная противоположность Свободии – ловушки, манящей иллюзией щедрости тех, кто готов продать свободу личности за вседозволенность, но ничего серьезного в ней не происходит.