Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Помня все сказанное, зададимся теперь вопросом: неужели же советская критика была настолько близорука и тупа, что, препарируя Гоголя с Пушкиным, спасовала перед Гумилевым, популярность которого (и, следовательно, реальный вред и потенциальная идеологическая польза) уже в двадцатые годы была очевидна?
III
Парадокс в том, что, беспощадно подавляя любые неуправляемые, несанкционированные заранее попытки задействования в советском читательском обиходе творчества Гумилева, советские официальные идеологические структуры 1920–1930-х гг. настойчиво работали над адаптацией его к нуждам советского жизнестроительства — уж больно велик был соблазн. Хотя бы дезавуировать, сделать непривлекательным по-настоящему, а не под страхом наказания, непривлекательным и ненужным советскому человеку (как Гиппиус), сделать чтение Гумилева дурным тоном, актом снобистского эстетства, неизбежно влекущим за собой никогда не почитаемую в России антипатриотическую, космополитическую фронду (пусть даже и по отношению к социалистическому, но Отечеству). Хотя бы… А ведь, может быть… Если бы сделать его… своим… Легальным. Прирученным к школьной программе — хотя бы несколькими, но безусловно и надежно интерпретированными стихотворениями. «Капитанами»! «Словом»! «Шестым чувством»! «Трамваем», елки-палки! Но так, чтобы интерпретация не вызывала смеха у обучаемых. Насмерть. Ведь сделали же «своим» Пушкина — «друга декабристов», и Толстого — «срывателя всех и всяческих масок». Да что там Толстой! Самого Федора Михайловича распластали и повязали так, что он явился теперь чуть ли не ближайшим идейным сподвижником Маркса с Лениным. И те ратовали за униженных и оскорбленных, и он…
Беда и трагедия талантливых советских идеологов была в том, что они не хуже своих оппонентов понимали, что такое Гумилев. «Я знал людей (некоторые из них занимали в литературе, в прессе, в высших учебных заведениях командные посты), — пишет Л. А. Озеров, — проповедовавших с трибуны социалистический реализм и партийность, поддерживавших постыдные выступления Жданова, но в узком кругу за чашкой чая или за рюмкой водки упоенно читавших Гумилева. Они, что называется, “отводили душу”. Двуличие, ханжество и фарисейство цвели буйным цветом». Да, конечно, двуличие. Да, конечно, ханжество. Но все-таки еще и — трагедия. И человеческая, и — что важнее для нас — профессиональная. Ярче всего смысл этой трагедии сформулировал уже в 1921 году в разговоре с М. Л. Лозинским С. П. Бобров — «сноб, футурист и кокаинист, близкий к ВЧК и вряд ли не чекист сам», как характеризует его Г. И. Иванов, который и зафиксировал этот разговор в своих «Петербургских зимах»: «Да… Этот ваш Гумилев… Нам, большевикам, э го смешно. Но, знаете, шикарно умер. Я слышал из первых рук. Улыбался, докурил папиросу… Фанфаронство, конечно. Но даже на ребят из особого отдела произвел впечатление. Пустое молодчество, но все-таки крепкий тип. Мало кто так умирает. Что ж — свалял дурака. Не лез бы в контру, шел бы к нам, сделал бы большую карьеру. Нам такие люди нужны» (Иванов Г. В. Собрание сочинений. В 3 т. М., 1994. С. 169).
Иванов — не самый достоверный мемуарист, однако именно этот эпизод в его воспоминаниях подтверждается целым рядом иных источников (Д. Ф. Слепян, В. А. Павлов, H.A. Оцуп и др.). Но дело даже не в том. В приведенном монологе — вымышленном или настоящем — дается формула, востребованность которой в будущем «советском» гумилевоведении очевидна: «Эх, свалял дурака! Писал бы чуть-чуть иначе — какую бы карьеру сделал (хотя бы и посмертную)! Нам такие люди нужны…»
Вот как ставился вопрос о Гумилеве: с одной стороны — запрет, а с другой…
«До войны о нем еще можно было писать — но в каком тоне, — свидетельствует Е. Г. Эткинд. — Вот профессор Б. В. Михайловский в учебнике “Русская литература XX века” (1939) учит студентов филологических факультетов: “…агрессивные устремления нашли свое воплощение в поэзии Гумилева. Гумилев прославлял ницшеанскую “мораль сильных”, воинствующих аристократических индивидуалистов, агрессивных людей… “расу завоевателей древних”, командиров, — презирающих и укрощающих бунтующую чернь”… “Открытый антидемократизм, монархизм”. И еще: “…на передний план проступали черты идеологии буржуазного паразитизма…”. Постоянно подчеркивается, что Гумилев — империалист, расист, ненавистник народа, певец колониализма, агрессор».
Ефим Григорьевич указывает лишь на одну тенденцию в процессе — деструктивную. И, действительно, приводимые им факты можно множить и множить. Так, A.A. Волков, в отличие от упомянутого проф. Михайловского, вообще специализировался на «разоблачении» Гумилева, едином по содержанию, но многократно повторенном в разных версиях разнообразных изданий. У Волкова был подобран ряд «ударных» гумилевских цитат, кочевавших из работы в работу и призванных доказать тот нехитрый тезис, что содержанием творчества Гумилева является «твердолобый консерватизм», «расовая гордость» и «воинствующий патриотизм»: «Гумилев… “не думающий” империалистический конквистадор, прямолинейный и последовательный в своих агрессивных стремлениях» (Волков A.A. Поэзия русского империализма. М., 1935. С. 143, 186). Самой же любимой в этом «цитатнике» у A.A. Волкова была выдержка из «африканской» поэмы «Мик» — из того эпизода, когда белый мальчик Луи пытается защитить своего черного друга Мика, которого абиссинский гвардеец пытается продать в рабство:
Поданная вне контекста цитата эта действительно вызывает странные чувства… Впрочем, если бы речь шла только о литературоведах!
Особая и интереснейшая тема — «гумилевиана» в советской художественной литературе эпохи расцвета социалистического реализма. В беллетристике Гумилев поминался нечасто и мельком — но как! Классикой здесь оказывается «Оптимистическая трагедия» Вс. Вишневского, где цитата из гумилевских «Капитанов» эмблематизирует весь спектр антисоветских настроений «бывшей» русской интеллигенции, вынужденной скрепя сердце сотрудничать с ненавистным большевицким режимом:
«Комиссар: Вы можете мне ответить прямо: как вы относитесь к нам, к советской власти?
Командир (сухо и невесело): Пока спокойно. (Пауза). А зачем, собственно, вы меня спрашиваете? Вы же славитесь умением познавать тайны целых классов. Впрочем, это так просто. Достаточно перелистать нашу русскую литературу, и вы увидите.
Комиссар: Тех, кто “бунт на борту обнаружив, из-за пояса рвет пистолет, так, что сыпется золото с кружев, с розоватых брабантских манжет”. Так?
Командир (задетый): Очень любопытно, что вы наизусть знаете Гумилева»
К «классике» этого же рода можно отнести и «Стихи о Поэте и Романтике» Эдуарда Багрицкого, в которой от лица юной советской романтической поэзии проклинается «черное предательство Гумилева»: