Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Модест Антонович был человек увлекающийся. И не умел долго оставаться праздным. Надо заметить, ему всегда казалось, что он способен к наукам, особенно к естественным. И он следил за их развитием, насколько это было возможно в такой глуши, как Полоцкая губерния (если угодно, слушал оперу, стоя у театра). Наконец, вдохновлённый открытиями Левенгука и окрылённый последними идеями Карла Линнея и Жюссье, Модест Антонович сам занялся научными изысканиями. Он вооружился микроскопом, запасся картонными папками, альбомами, приспособлениями для изготовления чучел, сачками и пустился в поля и леса испытывать натуру. С величайшей старательностью он собирал гербарий, из его рук выходили отличные чучела, он составлял описания растений и животных, коллекционировал бабочек, делал зарисовки в альбомах; он соотносил флору и фауну родных мест с классификацией Линнея... Модесту Антоновичу думалось, что он занимается наукой, но на самом деле он попросту нескучно проводил время. Расширение собственного кругозора, самообразование он принимал за серьёзную научную работу, — должно быть, здесь сказывался его провинциализм.
Тем временем тесть, старый генерал, человек суровый, но чадолюбивый, сильно скучал без дочери. Он настойчиво звал молодую чету к себе в Петербург и обещал так устроить «детям» жизнь, как это приличествует их званию, общественному положению и нежному возрасту. Ибо ненормально, убеждал генерал, прозябать в юные годы вдали от общества, вдали от развлечений, от перспектив, которые открывает перед молодыми людьми столичная жизнь. Было — согласились, приехали в столицу. Довольный Бекасов устроил Модеста Антоновича на очень хорошую службу — необременительную и с высоким жалованьем; однако ни служба, ни развлечения, ни перспективы столичной жизни не пришлись по сердцу отставному капитану, и он, промаявшись с год, вернулся с супругой в родное поместье, к любимым занятиям. Вскоре после возвращения у них появился сын Александр. Мальчик родился в январе, как раз в тот день, когда Россия и Пруссия подписали между собой соглашение о втором разделе Польши[6].
После того как было подавлено движение, руководимое Тадеушем Костюшко[7], Модест Антонович написал в хронике следующее: «Восстание польского народа, имевшее целью единение великой нации и освобождение её от гнёта, подавлено беспощадно. Восставшие имели в мире много сочувствующих. Но что из того, если среди сочувствующих невозможно было сыскать деятельных?.. Тот самый Суворов, военным гением которого я столь длительное время восхищался и по приказу которого я готов был ринуться на смерть, оказался не более чем цепным псом императрицы, псом, глухим к голосу совести. Я благодарю Господа, что уже не служу: я не смог бы подчиняться приказам в сём деле». Увы, дальше этой записи вольнодумство Модеста Антоновича не шло. И сочувствие его не вылилось в деятельность...
После третьего и окончательного раздела Польши, в результате которого к России отошли западнобелорусские и западноукраинские земли, Курляндия и часть Литвы, в хронике появилась новая запись: «Уже в который раз делят то, что принадлежит только Богу; перекраивают земли и так и сяк, словно Польша — кусок полотна. Берут, как бы не зная, что придётся отдавать и платить, — ещё не раз всё перевернётся, так как конец света не завтра. Птицы поют, хлеба колосятся, в садах вызревают плоды, — как в вечные веки! Лишь в мире людей нет согласия. И не будет, пока не вспомнят, что Богу — Богово, а кесарю — кесарево, не будет, пока не догадаются, что человеку с его несовершенным разумом пока что самое место — в свинарнике. А что они по мраморам ходят, да судят неподсудное, да делят неделимое, да с грядущим запанибрата — то они грешат, ибо посягают на божественное».
Прочитав эти строки, пусть кто-нибудь попробует сказать, что Модест Антонович был лишён способностей к изящной словесности, что не мог он судить трезво, и смело, и даже как будто пророчески. И философ!.. Многие на это звание покушались, да не многим оно далось; не всякая птица летает под облаки. Поднял себя человек над событием и увидел больше других, увидел место каждого. А если разобраться, всех-то хитростей — что ума палата, и весь-то секрет — что дом мудреца изнутри книгами обложен и никто не помнит цвета шпалер.
И наконец Александр Модестович...
С младенчества герой наш воспитывался возле книг. И, пожалуй, первое, что он стал различать и узнавать после лиц родителей и нянек, были книги. Без них, как и без родителей, он не представлял себе окружающего мира. Любовь, ласка, нега, тепло — всё это были его мать и отец, это было главное; книги вокруг — это тоже было главное, и именно на них оканчивался привычный ему светлый, уютный мир. Всё остальное, что скрывалось за книгами, как за неприступными стенами, но открывалось за окнами, щебетало и чирикало за дверьми, гудело в трубах, было второстепенным, чужим и непонятным, пугающим. Однако с тех пор, как Александр Модестович обнаружил в себе достаточно сил и сноровки, чтобы поднять тяжёлую крышку переплёта, он начал понимать, — сначала смутно, но с течением времени всё яснее, — что как раз в книгах-то и открывается для него самый прекрасный и уютный, светлый мир: в замысловатых орнаментах, в красных инициалах, в гравюрах с изображениями людей и животных, ангелов и святых, сказочных птиц, деревьев, храмов, городов. И если прежде Александру Модестовичу казалось, что лучшее книг назначение — это нести облегчение его многострадальным, воспалённым, зудящим дёснам (у переплётов для того достаточно твёрдые и удобные уголки), то годам к трём он уже совершенно чётко представлял себе, чему призваны книги служить. Пяти лет от роду, выучившись грамоте, он уже самостоятельно и довольно бегло читал Часослов и Псалтирь, к шести годам начал разбираться в основных премудростях арифметики, а в восьмилетием возрасте с усердием, достойным всяческих похвал, и довольно толково переводил с древнегреческого гекзаметры «Одиссеи». Александр Модестович был любознательный, усидчивый и послушный мальчик. Домашние учителя оставались им довольны и пророчили ему блестящее будущее. И отец был доволен; отец как-то подвёл Александра Модестовича к большому книжному шкафу и сказал, что возле такого светоча было бы глупо и обидно сохранить в своём разуме первозданную темноту. А ещё он наставлял не однажды: «Учись, Александр. Что у тебя в голове останется, то твоё навсегда, никто у тебя этого не отнимет. Разве что только с головой...»
Собрание книг в небогатом имении Мантусов достойно особого описания. Первые тома появились ещё при Адаме Мантусе — это Евангелие, отпечатанное в типографии Мамоничей в Вильне, и Апостол типографии Невежина в Москве; Библия на латинском языке, презентованная польским правительством, уже упоминалась. При Иосифе Хронисте книг было приобретено больше: Октоих Иоанна Дамаскина, Псалтирь, Требник, Триодь цветная, Шестоднев, Часослов, Месяцеслов, Духовные беседы Макария Египетского и другие. При Михаиле собрание ничем не пополнилось. Да и Бог с ним, с Михаилом, — хорошо ещё, что имеющиеся книги не затерялись и переплёты добротные кожаные не пошли на подмётки и заплаты; известно, Михаил не жаловал любовью книжной учёности. А вот при Петре Михайловиче, музыканте, живописце, строителе, поступления были большие: книги из античных и средневековых авторов, книги по истории Греции и Рима, Германии, Польши, России, жития и странствия, некоторые издания староверов, книги по архитектуре, по музыке, нотные сборники, книги по ведению домашнего и сельского хозяйства и прочие согни и сотни книг, кои несложно здесь перечислить, но о коих утомительно будет читать. Антон Петрович увеличил собрание на три книги: первая — о выездке лошадей, вторая — о породах собак и их воспитании и третья — сборник занимательных охотничьих баек. Время от времени обращаясь к этим популярным книжицам, Антон Петрович вполне мог удовлетворять свои «духовные» потребности, благо — крещендо от бемоля и форте от диеза ему не нужно было отличать. Зато при Модесте Антоновиче библиотека увеличилась едва ли не вдвое. Старые книги — поучения святителей и подвижников — он привозил из Полоцка, книги по науке — из Вильны; из Москвы привёз четыре чемодана романов на французском, немецком, польском и итальянском языках, из Санкт-Петербурга — того и вовсе не счесть, да от жены, Лизоньки Бекасовой, прибавились её излюбленные переводные романы и отечественных сочинителей труды, и ко всему сорок томов «Экономического магазина» Новикова и Болотова — для помещика, желающего разумно и недорого обустроить свою усадьбу, вещь незаменимая. Книжное собрание семейства Мантусов занимало несколько комнат. Книгами были заставлены шкафы, стеллажи, полки, подоконники и даже карточный и закусочный столики. Куда ни глянь, всюду переплёты: кожаные на досках и на картоне, с тиснением и без, бархатные, шёлковые, холщовые, с накладками, с застёжками, с окантовкой, с металлическими иконками, с золочением, с мишурой и прочее, и прочее. И ещё была у них одна замечательная книга, которая всегда лежала на тележке, специально для неё изготовленной, на этаком пюпитре с колёсиками; так вот книга эта Библия кирилловской печати в хорошем сафьяновом переплёте была столь велика и тяжела, что и двое дворовых мужиков могли едва поднять её. В ней не хватало нескольких страниц — как раз тех, где указывалось, кто эту книгу напечатал и сшил.