Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Тссс, – дед приложил палец к губам, – тихо.
– Да, Максик, ты чего шумишь-то, – сказала баба, – ночь ведь на дворе.
Макс остановился в дверях, не решаясь присесть за стол рядом с ними, и от этой невозможной возможности вдруг сделалось горячо глазам. Тут же вспомнил про кровать, вывезенную в металлолом.
– Дед, я твою кровать выбросил, – сказал он, – ты прости.
– Ну, выбросил и выбросил, – ответил дед, – ничего.
– А спишь на чем? – спросила баба, – раскладушку-то твои суханским отдали.
– Матрас купил, – сказал Макс и зачем-то уточнил: с пружинами.
Помолчали.
– Ну, мы пойдем пока, – сказал наконец дед и встал с табуретки.
Бабка поднялась следом.
Макс посторонился, чтобы пропустить их в дверь на улицу, но они направились в зал: первым шел дед, за ним семенила бабка. Макс, помедлив всего секунду, тронулся вслед за ними, но отстал непоправимо, безнадежно – когда он вошел в большую комнату, то едва лишь успел заметить, как закрывается за бабкой крайняя, левая дверца шкафа. Он в два шага пересек комнату и рванул дверцу на себя: в шкафу было пусто. Как всегда.
Он еще несколько раз встречался – в саду, или на дорожке к дому, или возле калитки – с черепахами, но каждый раз они делали вид, что не узнают его.
А потом настала зима, и Макс юридически вступил в права наследования шкафом. До этого момента прошло примерно две трети тетради, а потом она остановилась. Никаких фраз больше не было. Никаких черепах, никаких приказов, рекомендаций и тонких наблюдений.
Макс очень дорожит этой тетрадью. Он давно выучил ее наизусть, время от времени читая ее перед сном: наугад, с любой страницы, хоть с начала в конец, хоть с конца в начало. И он мог бы поклясться, что одной фразы, написанной вроде бы его рукой, он не писал никогда. Ее вообще не было в той тетради, но, тем не менее, вот она; и можно было попытаться сделать вид, что ее нету, или что в ней нет смысла, или еще что-нибудь, – но Макс понимает, что смысла нет в самообмане, а в этой фразе что ни слово, то смысл, и каждый раз, читая эту фразу, он чувствует, как становится горячо глазам.
Слов в ней, собственно, всего-ничего: «Не спеши итти в левую дверцу».
Он, Макс, написал бы: «идти».
Дед Иван варил самогон на костре в скороварке, лежа на поляне в саду старого материного дома – сад густо заплел колючий терн, и никакой чужой не стал бы пробираться сквозь чащу, чтобы поймать деда, окруженного запахом дыма и браги. Тогда за это сажали. По улицам ходил милиционер Потап по прозвищу Плакся, принюхивался, входил в дом, отбирал аппарат, брал взятку продуктом. Каждый варил себе свой, кислый, злой, бормотуху выпивали, не давая дойти. Все пили, и боярку из аптеки, и метиловый, многие оставались живы. Потом снова в сельпо появились бутылки, Потап дослужился, ушел в администрацию. Продавали водку «Стрелецкая», где на этикетке был нарисован стрелец, в кафтане, с алебардой. В магазине просили: «Дайте две Плакси с шашкой».
Мутным самогон никогда не был, все смеялись, глядя телефильмы, в которых на столе стоит мутно-молочная, большая бутыль – такой бывает только у плохой, неряшливой хозяйки, когда брага сильно кипит.
В новые времена городской правнук Ивана Алексей, приехав в деревню, тоже стал гнать. За компанию с соседом, из баловства, достали с чердака старый аппарат из бидона с молочной фермы, с приваренным змеевиком, его остужали проточной водой из шланга. Потом съездил на поле, где бездомный жил зимой и летом в вагончике, сторожа поляну с металлоломом, купил яркий, красный огнетушитель и сделал себе аппарат, назвал «Космос». Ставил на сахаре. Со всей деревни несли ему бутыли, низачем хранящиеся в сараях – полуведерные, трехведерные, сделанные стеклодувами еще при царе, легкие и косенькие, тяжелые и голубоватые советских времен, зеленые, синие. Приносил, что получалось, на все праздники – приличный, душевно сидели, голова не болела, только обижались, что «головы» и «хвосты» выливал или тратил на разжижку. Жалко было, это бы тоже выпили. Приезжали городские гости на экзотику, увозили в город канистрами. Стал фильтровать, перепробовал древесный уголь, уголь активированный, фильтры противогазов, фильтр для аквариума.
Из голого сахара варить ему скоро показалось скучно, пробовал настаивать – горький терн, кровавая вишня. Чувствовался ему лишний привкус. Сделал сухопарник, отбирал только запахи, пошли в прозрачное ароматы укропа, аниса. Решил, мало градуса. Заказал новенький хромированный бак, со стеклянной колонной, в которой вода кружилась на металлических тарелочках, как инсталляция в музее современных искусств, взбираясь выше и выше. Спирт сам по себе тоже показался скучным, голым, хотя и сильным. Бродил по полям, собирал полынь во время цветения. Добавлял лимонные корки, то корень хрена, молодые веточки сосен, душицу. Ставил на яблоках, собранных на заре в августе. Смешивал, перегонял по три раза, прятал в погреб, зарывал на год в землю. Коптил на ольхе пророщенный ячмень, варил древесину дуба. Приезжать к нему перестали. Деревенские к его продукту привыкли, другого и пить не хотели, одно не очень нравилось, что бывало, сидели за бутылкой вроде со знакомым, ночь беседовали, а потом глядь, у собутыльника даже рта нет и головы.
Сам перестал совсем пить – попробует, сморщится, говорит, неинтересно, все я узнал, а хочется теперь только очень хороший продукт, на особый случай. Запирался в доме, зарастающем терном и хмелем, на недели, по улице ползли запахи, туман. Выносил, угощал для пробы. Что бы там ни было, все пили. Некоторые после пели для летучих мышей, купались в полнолуние, танцевали голыми для рыб. Он спрашивал, как было, и все записывал. Рассказывали старательно, что эту выпьешь – звезды гаснут, все вращается, чернота и холод, летишь куда-то, а другую – вспомнишь что-нибудь из детства, сидишь плачешь, так себя жалко. Сердился, говорил, не очень чистый продукт, на дне осадок. А на вкус, говорили, очень хорошо, хвалили, пьется легко, как вода, иногда как воздух, и на языке вроде как пыльный дождь. Или мед на солнце, только ты сам как пчела. Просили по-человечески – хватит, лучше уже не надо, и так Серый спьяну на тот берег по воде перешел. А он все – нет, еще не интересно, скучновато.
Пыхнуло ночью что-то, думали, пожар, прибежали – ни дома, ни бутылей, ни аппарата, ни его самого. Но сад стоит.
С этих пор не то что бражка кипеть, у хозяек даже молоко скисать перестало. Говорили, всю бродильную силу местности на одного себя истратил. Так только, если ягоды поздним летом спекутся на жаре на кустах, почти забродят, кто-нибудь пожует их горячими, чтобы вспомнить.
А потом в саду на поляне нашли все-таки одну зарытую бутыль. Выкопали, обтерли, даже нюхали – непонятно, на вид цвета местной ночи. Пахнет торфом. Пробовать побоялись – кто его знает, теперь, из какой это партии – вдруг из последней, удавшейся, на особый случай.