Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Горячий, носатый, он много смеялся, махал руками – в городе лютый холод, ему скоро ехать в Индию, уже весь был устремлен и не здесь – уезжал туда каждый год. Скоро сам стал похож на индуса, высох, потемнел. Конечно, йога, сурья, веганство. Много безделья. Оксана помалкивала. Зачем не есть животных, когда они жрут друг друга, микробы, бактерии. Звал с собой, все знаю, все покажу, сэкономим, она хотела, но, может, не проживешь зимы, весна и лето не будут сбивать с ног. Хотя она все время мерзла. Вежливо встречалась с ним в Джаганнате, ела острый чечевичный суп и выходила покурить на мороз. Нравилось смотреть на серебристое облако пара. «Когда бросишь? Когда займешься собой? Дыхательные упражнения! Вот у меня была випасана так випасана! Я целые сутки потом блевал».
Ей почти нравилось в заведениях, пропахших тяжелыми благовониями, свечным воском, все в амулетах, золоте, красном и синем, как крик, чужое. После еды пошли на сеанс реверсивного гипноза – он уже был, вдохновился, хотел узнать про все свои перерождения и карму. Она сомневалась и насчет множественности жизней, и насчет реальности путешествий. И всегда они узнавали себя Клеопатрами, Марками Аврелиями, на худой конец – Станиславским или фрейлиной при царской фамилии, викингом, одетым менее достоверно, чем в Голливуде, но никогда никто не рассказывал, что в прошлой жизни, надо же, был управдомом или вожатым трамвая, страдавшим катаром и лечившимся на водах в Сочи. Быть может, управдомы не перерождались. Но все-таки что-то ей надо было делать с собой, что-то надо. Всегда готовые поддержать подруги уже устали и были в растерянности, пытаясь выудить что-нибудь из ее жалоб, за что можно было бы зацепиться и умно ответить. Но трудно понять то, чего человек сам не знает. Грустно, и все.
Минус двадцать, влажность, ветер. Жесткий снег, забрызганный грязью, серый, все же посверкивал острыми искрами, особенно отвратительный в желтом свете фонарей, разлившимся по сугробам, как мутное масло из опрокинутой бутыли. Хорошо было в «Облаках» – тепло, душно, и хотя просили снять обувь, но дали думочки и пледы. В группе было человек десять – глядя на них, Оксана не могла придумать, кто они, чем занимаются и почему пришли – коренастый мужичок в темном пиджаке – водитель? Строитель? Развелся? Несколько девушек разной комплекции, свитерки, джинсы. Одна в цветных юбках, с розовой косичкой. Очень худой юноша… неважно. Завернулась в плед, легла и стала глядеть в потолок. Хотелось пригреться и поспать после обеда.
Ведущая опоздала. Брюнетка, брови, хриплый голос, назвала себя психологом – ну, это вряд ли. Включила музыку на старом магнитофоне. Сказала, что будет проводником. Начала отсчет, попросила спускаться по воображаемым ступенькам, потом что-то про золотой поток… песок… поток. Дотерпеть до конца. Может, это как сон, разговор с подсознанием, потом дешифруем.
И вдруг увидела снег.
Она тоже не была управдомом, ни вагоновожатой – она вообще не была человеком.
У него не было тела, не было формы, оно не ело, не ощущало, не могло умереть. Оно жило в пещере на заснеженных горах, поросших лесом. В лунные ночи свет проникал через щели вверху, и оно тогда подлетало повыше и смотрело на луну – тогда его почти форма была почти видна и слегка серебрилась, как сгусток пара на морозе. Очень старое, человеки, редко приходившие к пещере с дарами из нижней деревни, несколько раз меняли свой вид, одежды. Но не присматривалось – все равно. Равнодушие. Основным его занятием был снег. Надо устроить снегопад. Оно перемещалось в лесу. Когда находило труп лисы, с кровью из застывшей пасти, птицы или замерзшего охотника с остекленевшими глазами – оно долго смотрело, а потом равномерно покрывало их тела, морды, мех, перья, лица, глаза инеем. Это было красиво – инеем. С ним гораздо лучше.
Потом однажды этот. Черный жесткий волос, узкие глаза. Он рисовал. Черным по белому. Оно с ним ходило. Не убивать. Или просто тоже смотрел. Рисовал, сосна, иглы. Хребет горы. Красиво. У белой лисы есть черная лиса.
Сначала он не очень. Показать. Непонятно как, но получилось. И тогда оно всегда с ним ходило, не надо инеем – никто раньше не видел. Хорошо понимал. Стал лучше. Очень хорошо.
Оно когда с ним ходило – как будто начало потом чувствовать немного.
Рисовали вид с горы на нижние горы в соснах. Старый стал, волос белый. Оно висело над пропастью, показывало. Это был рисунок самый лучший, он сохранится. И вдруг открылась прореха – и туда засасывало, совсем втянуло быстро, оно успело посмотреть напоследок – а он тоже смотрел, и было ясно, что он глазами увидел. Оно подумало – мы что, разве тоже умираем? Но это было не больно. Грустно немного. Зачем?
Но оно все равно не умерло. Оно перешло, миры – тусклые, сияющие, большие, маленькие. Золотые в синей темноте. Они так не делали, обычно нельзя, но оно взяло свое грустно – все, что у него было – и смогло с ним опуститься к человекам. Больше не показывать, а самому. Так хочется.
– Эй, ты где?
– Что там в ваших буддизмах говорят, – спросила Оксана, одеваясь, – бывает, что типа духи перерождаются в человеческом мире? Я не разбираюсь.
Он тоже не разбирался.
– Я видел, что я был викингом, – кричал он, – меня убили в живот, и вот, теперь, конечно, проблемы с кишечником. А ты кем была?
– Никем, – поправилась, – ничего не видела.
Вышли на улицу, было еще морозней, двенадцатый час.
– Пожалуй, я не поеду. Что-то… Вспомнила, есть срочные дела. И начну рисовать, – сказала она. – Давно хотела, знаешь. Сначала – снег и ветки. И думаю, мне надо подобрать нескольких котиков. Да, думаю, нужны животные, для Москвы котики сойдут – пусть им будет тепло.
– С ума сошла. Только не тащи в дом, – как вегетарианец, он не очень любил животных, – на кого оставишь, а как же Индия?
– …может быть, удастся раздобыть ворону, хотя это сложнее, бездомная ворона… Черная, белая. Что касается людей…
– Уверена, еще четыре месяца в этом дубаке?
Как жалко, он думал, уговорил – одному все же скучновато, и ему нравились ее глаза – голубые, светлые, почти белые. Кажется. Не смог сразу проверить – она зажмурилась и принюхалась.
– Ничего, сейчас станет теплее. А там будет видно.
Пока дошли до метро – градусник и правда пополз вверх и сразу пошел снег, мягкий, белый, довольно, он подумал, даже приятный.
Любовь моя, я пишу тебе из сумасшедшей старухи, в которую я пришла поработать, как в Старбакс. И там ровно такая же очередь: такая же долгая, как в Старбакс, и такая же сумасшедшая, как старуха. Она часами сидит на скамейке на Абингдон-сквер в самом маленьком парке в городе, и крошит голубей. Вокруг нее на подминающихся ножках скачет влажный хлеб, напитанный кровью и утробным воркованием. Это знание разрывает меня на липкие перья, будто я трепещущий голубь в ее пальцах, но без необязательного понимания данной пищевой инверсии или перверсии пребывание мое в старухе неполное, невозможное и ложное – лишь дрожь в правой ноге или похолодание хребта, а хребтом с моей задачей не справишься. Каждое утро я хожу в старуху, будто в писчий храм, и сегодня она у меня сделала успех, нараспев исчертив рекламную газетную рябь марокканской вязью – еще не почерк, но уже не одержимость неясностью, ненавижу быть неясностью, неясытью, ненастьем. Тут бы и остановиться: слабость, глоссолалия, аллитерация как тень иллитерации самой старухи (поверь, она сама удивлена открывшимся способностям; умение же рвать голубя на переливающиеся фрагменты сверхталантом она почему-то не считает). Но это уже которая по счету попытка. До этого я пыталась писать тебе из собаки, будто из подводной лодки, но во всякой собаке я затопленный подводник, наощупь пытающийся нацарапать успокоительное мироточение прощания, прощения, отмщения не на стене скорей, а не преграде или перегородке. Собака плохой сосуд, пишу я тебе из сумасшедшей старухи невозможностью артикуляции плавсредства, и ненавижу ее за эти лопнувшие сосуды в старческой ее голове, за эту мою таблеточную подъязыкость, безъязычие, vessel, lesser. Тут стоп.