Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вводят меня в кабинет начальника лагеря, смотрю — сидят двое, поздоровались культурно. «Присаживайтесь, Эдуард Самойлович», — говорят. Кто такие, откуда и зачем — сообщить отказались. Держались очень важно, выспрашивали о всякой всячине. Я к дипломатничанию, как знаешь, не всегда расположен, и, после того как они уклонились от шпаги моего закономерного любопытства (кто вы, что у вас за цель и каков ваш мандат?), я надулся, надменно поджал губы и, в ответ на просьбу подробно рассказать о мотивах содеянного мною два года назад, грубо отослал их к приговору — там, дескать, все написано… Ну, говорят, приговор-то приговором, а как это было на самом деле? Это меня, конечно, чрезвычайно умилило (к тому же я вспомнил о карцере: возьмут сейчас и уйдут, меня опять в клоповник потащат, а я еще и махорку не успел искурить…). Ах, говорю, если вы согласны, что приговор и «на самом деле» далеко не одно и то же, то разговор иной… На самом деле, торжественно заверил я их, все было совсем не так, как сформулировано в Шемякином приговоре и, уж конечно, не так, как это расписано по нашим газетам да журналам.
Ну, рассказал я им в общих чертах о том, кто мы на самом деле, что нами двигало и кто поистине виноват в том, что наше желание эмигрировать обернулось «изменой родине»… И, кажется, неплохо говорил — тема-то больная… Смотрю, вроде как бы проняло их чиновничьи души — потупились, головами кивают согласно… А может, почудилось мне? Вероятнее всего (сейчас вот мелькнуло), они актерствовали. Будь разговор один на один, еще можно верить в искренность (хоть вот в эту-то минуту, когда звучат высокие, наивно беззащитные слова и глаза смотрят в глаза…), но когда их двое… Да они друг друга боятся больше, чем американских шпионов! Но это я сейчас такой трезвый, а в тот момент мне помнилось, что проняла их моя горячность.
Мы, молвят, уверены, что долго вам сидеть не придется, то, что 15 лет дали, это так — дань моменту, престижная реакция на тот тарарам, который подняли на Западе.
Спасибо, говорю, и на том, только я, извините, шибко сумлеваюсь… Примерно так же меня обнадеживали и в тот срок, однако я его отбарабанил от звонка до звонка… к удивлению (конечно, фальшивому) тех, кто в этот раз вел мое следствие: «Надо же, Эдуард, за какую ерунду ты целых семь лет откуковал! Сейчас ты за это не больше пятерки бы получил…» И что, говорю, поразительно, с кем бы из опогоненных мне ни приходилось беседовать — от красноносого надсмотрщика до самого председателя Мордовского КГБ, — все как один заявляют: будь на то моя воля, я бы вас выгнал из СССР (а некоторые даже добавляют: да и всех евреев вообще). Конечно, с типовым подтекстом: стремишься за границу значит, изменник… но раз уж так шибко, не таясь, рвешься, то черт с тобой, не война ведь сейчас, в конце концов… А то бы разговор короткий — к стенке и никаких забот!..
Конечно, говорю, это редкое счастье знать, что не ты один считаешь свой приговор чрезмерно жестоким и что есть надежда на благоприятное изменение политической конъюнктуры, а уж тогда… Но беда в том, что я не уверен, что к тому времени, как она изменится (если изменится вообще), я не обзаведусь, например, новым сроком — это дело нехитрое, вы только посмотрите, в каких кошмарных условиях мы здесь живем, это же не исправительное учреждение, как его напыщенно величает закон, а натуральная душегубка! (И что, дорогая, поразительно — в 1970 году в Токио был очередной Международный конгресс пенитенциарных деятелей, и, если верить прессе, он признал советскую тюремно-лагерную практику (!) самой передовой. Боже мой, какие фантастические ослы! Да были ли они в советских лагерях?! Не в тех потемкинских, которые специально процветают под Москвой и Ленинградом, а в натуральных, в глубинке.)
Вот, наприклад, говорю им, недавно некто Швенко и Юрков (которому, заметьте, всего два года оставалось до конца срока) получили еще по 12 лет. И за что же? Юркову надо было делать операцию желчного пузыря, а Швенко резекцию желудка по поводу язвы, а их возьми да и перепутай! Перепутали да сами перепугались, перепугались да давай всячески врать, изворачиваться и следы заметать, а тем все хуже и хуже. Наконец, отчаявшись добиться хоть какого-то лечения, они накололись…
«Как так?»
«Обыкновенно… В их приговоре значится… Вам, кстати, ничего не стоит поговорить с теми же Юрковым и Швенко — они здесь… В приговоре говорится: «Следствием установлено, что действительно Юркову и Швенко в результате диагностической ошибки (во как, значит, — ошибки!) было назначено неправильное лечение, но они вместо того, чтобы в узаконенном порядке обжаловать действия медперсонала больницы, накололи антисоветские надписи на лицевой части тела: Юрков — на лбу и обеих щеках, а Швенко — на лбу и левой щеке. Вопреки их утверждению, что они не имели умысла на подрыв и ослабление советской власти, самим фактом нанесения на лицо несмываемых антисоветских надписей они опровергают это свое утверждение, а то, что эти надписи видели другие осужденные, свидетельствует о намерении Юркова и Швенко внести дезорганизацию в жизнь колонии, что подпадает под действие ст. ст. 70 и 77 УК РСФСР».
Ну и дали им по дюжине. И это, скажу вам, еще по Божески… Не так давно (то ли в декабре того года, то ли в январе этого) за такие же наколки одного расстреляли — Тарасова».
«А что же они накололи?»
«Да как обычно, «Раб КПСС», «Раб ЦК», «ЧК — убийцы!»».
Мои собеседники опешили: видно, и впрямь лагерная повседневность им в диковинку.
А разве, спрашивают, и в самом деле никак нельзя было добиться лечения каким-то другим… законным способом? И как они с такими надписями на свободу пойдут?
Мне враз стало скучно… Посмотрел я на них с печальной усмешкой и ничего не сказал. Ни того, что наколки-то еще полбеды (их удаляют — только брызги летят — вместе со шкурой; причем нарочно варварски — без анестезии — и уродуя лицо такими рубцами, что на нем уже трудно что-либо написать), а вот как быть безухим, безъязыким, безносым? Ни того, что ни Швенко, ни Юркову освобождение не грозит — с их-то здоровьем. Кстати, натурально три дня тому назад Швенко умер от перитонита. В июне их судили, а в июле ему (в порядке мести за попытку разоблачения больничного бардака) необоснованно сняли инвалидность — несмотря на то, что к тому времени у него (словно мало ему полдюжины других недугов!) обнаружился еще и язвенный колит. И погнали на работу… А какой из него работяга? Он взвыл и проглотил с полкило гвоздей, шесть швейных иголок, все железки из радиорепродуктора, и все это заел доброй порцией цемента. Проделывал он это на глазах нашего фельдшера, капитана Табакова, и опера, капитана Поршня, — они хохотали до слез и то подбадривали его: «А ну-ка еще чего-нибудь проглоти!», то угрожали: «За радио и гвозди платить будешь!» Его увезли в больницу, оперировали, но он умер от перитонита, так как, по рассказам, с разрешения хирурга Лушиной ему на другой день после операции принесли миску манной каши с маслом, он не удержался и съел ее вопреки здравому смыслу и уговорам сокамерников.
И чем, как ты думаешь, кончилась наша беседа? Они меня спросили, не хочу ли я получить свидание с тобой. У меня и челюсть отвалилась…
А они: «Это не проблема… Если мы будем иметь гарантии, что вы уговорите свою жену написать покаянную просьбу о помиловании».