Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но путешественнику все это было до лампочки, потому что на пристани появилась Милагрос. Она крикнула, подзывая брата, который подошел, ворча что-то на ходу.
— Говорила же я тебе, чтоб ты тут не шлялся, сучонок.
Ветер доносил обрывки разговора, и я увидел, как Милагрос стала рыться в сумочке. Достав связку ключей, она протянула ее Луисардо.
— Возьми, не то опять будешь ломиться в дом. — Голос у нее был хриплый, путешественник вообразил, что он обожжен любовью и виски. — Сегодня мне надо раньше на работу.
Луисардо взял ключи и что-то сказал ей вслед. Она, чувствуя, что путешественник наблюдает за ней, не обернулась, еще расхлябанней завиляла бедрами, а ветер довершил дело, обнажив самый непристойный уголок ее тела, прятавшийся в складках короткой юбки немного повыше ляжек, которые, как показалось путешественнику, терлись друг о друга при ходьбе. Между тем взгляд путешественника блуждал, он терял время, а это лучший способ прожить его до конца, как делали путешественники древности — все те, которые заполонили его исступленную память, полную карт и малодушия, имен, казалось взятых из старых фильмов: Лоуренс Аравийский, Улисс, Синдбад-мореход пли некий Ричард Бертон. Имена и дороги, исхоженные бессонными ночами в его городе; теперь уже Луисардо пустил в ход свое воображение. И он воображает путешественника, внутренности которого раздирает боль, так и не переменившего рабочую одежду, валяющегося на кушетке в печальных потемках своего чердака. Одна рука свисает до полу рядом с пепельницей: другая листает страницы романа, всегда взятого почитать, но который залеживается у него и становится почти своим.
Иллюзия, гаснущая, когда свет зари придает форму комнате и делает вешалку похожей на вешалку: старый зеленый непромокаемый плащ перестает походить на висельника: серые пальцы зари рисуют день, и нашему другу приходится вернуться к своей судьбе. В брюках у него словно спрятана упругая пружина, а снаружи город дрожит от холода. Полный амбициозных фантазий, наш друг выходит навстречу утреннему свету и, поскольку идет не спеша, непременно опоздает на новую работу. Это называется постоянством, малявка, говорит мне Луисардо с улыбкой, спрятанной в глубине глаз, а потом продолжает описывать приятелей нашего друга. У них такие лица, как будто они вскочили со своих кроватей в спешке; наспех повязанные фартуки и волосы, причесанные пятерней. В тусклом свете, падающем на нездоровую кожу, они похожи на мумий. Взгляни на них, малявка, взгляни на эти изголодавшиеся тени, говорит он мне утробным голосом, набрякшим ночной тьмой. Взгляни, как они гордятся тем, что рано встали и окунулись в давку, где каждый, кому не лень, вытирает об них ноги. Взгляни, малявка.
Я видел их и даже прикасался к ним. Голосом застарелого курильщика Луисардо рассказывает мне о прошлом каждого из них. О том, как они приехали в Европу, рассчитывая, что боги распахнут им объятия, а вместо этого мадридские черти теперь мочатся на них. Они боятся вымолвить собственное имя, но отдали бы жизнь только за то, чтобы стать уважаемыми гражданами этой сраной страны. Они прогнили от унижений — тех, что не оставляют внешних отметин, малявка. Чтобы влиться в безликое целое, они позабыли о своей цельности, вещал Луисардо с леденящей улыбкой. Европейская нищета научила их поджимать хвост, досыта накормила историческим дерьмом; да что говорить о говоренном.
После чего он перешел к следующей жертве. Мы его уже знаем, малявка, ведь это будущий путешественник. Вот он хватает швабру и начинает выметать смятые салфетки, окурки и рассыпанный сахар. Оставив швабру, он принимает первые заказы. Два маленьких с молоком, живе-е-е-е, тосты без соли, живе-е-е-е, большую черного с круассаном и сахарином. Пончики сюда; нет, черт побери, нет, шоколадный, а еще лучше два; пончиков больше не осталось, сеньора, хвороста тоже, могу предложить только булочки. Три порции черного — две в чашках и одну в стакане с таблеткой аспирина, живе-е-е-е. Мы уже давно заказывали три порции кофе с молоком. Сожалею, я уже давно про это забыл. Средиземноморский завтрак на Гранвиа, живе-е-е-е. Телячью отбивную. Живе-е-е-е, три с молоком и пирожок, вымоченный в виски, — говорят, так делал Марсель Пруст (или Уильям Фолкнер?). Какое мне дело, что у вас сломалась эта чертова кофеварка? Отработав свое к вечеру, он снимал фартук и с наступлением ночи запирался у себя на чердаке, где единственной музыкой было журчание канализации, а единственным ритмом — прерывистое дыхание города, мучимого кошмарами.
И старческим голосом Луисардо продолжал рассказывать мне о том, что, пока все остальные стремились забыться, наш приятель строил планы. Что первыми проезжали мусорщики, потом толпа выходила с последнего сеанса, проносились полицейские сирены и проезжали поливальные машины, а наш приятель углублялся в страницы, полные приключений, сокровищ, с которых надо было снять заклятие, зловещих угроз, страницы, населенные женщинами, у которых длинные ноги и короткая память. А бывало и так, что, стоило ему выйти с работы, ночь заставляла его блуждать по странам и континентам с женскими очертаниями — единственной родине, способной сразить путешественника. Ему мало было воображать фантастические приключения и небывалые маршруты, он должен был проживать их. А это можно сделать только так, а не иначе, малявка. И точно так же или подобно тому как это случалось с неким идальго с копьем наизготовку, наш приятель рано или поздно стал путать великанов с ветряными мельницами. Рано или поздно он нашел свою Дульсинею. Но всему свое время, малявка, ведь мы уже говорили, что, когда диктует ночь, вмиг оказываешься у Чакон, старой лесбиянки, заправляющей самым зловонным борделем во всем Мадриде. И к тому же ближайшим. Находится он на площади Санто-Доминго, напротив автостоянки, где все и началось.
Милагрос пришла с работы домой пешком; туфли она несла в руке, а на щеке красовалась только что намалеванная родинка.
Надев туфли, она улыбнулась и постучалась в мутное стекло двери. Испепеляющий ветер устроил настоящую бурю в складках ее юбки. Она постучала снова, на этот раз более настойчиво. В мутном стекле отражались бензозаправочные автоматы, ранние огни праздника и стремительно проносившиеся машины. А также сама Милагрос. Ветер по секрету шепнул ей, какая она хорошенькая.
Клуб «Воробушки» был открыт каждую ночь, даже в великий пост. Он располагался у въезда в Тарифу, тет-а-тет с бензоколонкой, и был клубом встреч, выражаясь высоким стилем, и публичным домом, говоря напрямик. Полдюжины женщин, не обремененных лишней одеждой, принимали истосковавшихся по ласке мужчин. Милагрос была в заведении своего рода ветераном и, когда устанавливалась хорошая погода, отправлялась погулять, ступая по пятнам тени на мостовой, что было особенно приятно ее босым ступням, держа туфли в руке и перекинув сумку через плечо. Работа находилась недалеко от дома — квартиры, предоставленной мэрией, для чего Луисардо, выступив в роли несовершеннолетнего брата, потратил целый вечер, заполняя кипу бумаг. Через неделю или около того Милагрос вызвали полакомиться за казенный счет. После совершения необходимых формальностей ей предоставили квартиру, откуда была видна бензоколонка, пляж и — там, вдали — африканский берег. Но к этому мы еще вернемся. Дорожная пыль забивалась Милагрос в пах, и проезжавшие мимо водители грузовиков сбавляли скорость и, опустив окошки, кричали ей разные сальности, от которых внутри у нее все поджималось и которые она, покраснев, спешила пресечь.